Светлый фон

Даринька была совершенно оглушена бесстыдством, выронила письмо… — и тут позвонили на парадном. Ей мелькнуло, что это за ней, Вагаев. Она схватилась за голову, зажала уши, словно страшилась грома, и убежала в «детскую», укрыться. Слушала, затаясь. Ей казалось, что слышит крики и Вагаев сейчас войдет. Но никто не входил, и она услыхала Карпа: «Дарья Ивановна?..» Она выглянула из «детской», и Карп сказал: «Да ничего, не бойтесь».

Приезжал не Вагаев, а та, «ужасная». На весь переулок скандалила, чтобы ее впустили, ругалась неподобными словами. «Такое безобразие… я ее даже толканул, наглая какая оказалась. Говорила про вас такое… да кто ей, такой, поверит!.. будто дорогие вещи получили, большие тыщи… самое неподобное». Не помня себя, Даринька торопила Карпа: «Говори, что сказала… что, что?!..» — «Сполна, говорит, все получили от хозяина, а не расплатились, как честные барышни… ну, самое безобразие! Я, говорит, ее судом притяну». Ну, тут я ее и повернул, больше не явится, не беспокойтесь. Виктора Алексеевича нет, он бы ее…

Даринька рыдала, и Карп успокаивал ее. Она ему выплакала всю боль, как вчера Марфе Никитишне. Карп все понял и укрепил ее. Она завернула ожерелье и брошь с жемчужиной, приложила серебряный флакончик с ужасной «пошкой» и попросила Карпа сейчас же все отнести на Старую Басманную, отдать самому барону в руки и получить от него расписку. Карп посоветовал погодить; сперва он развяжется с господином офицером, — всякое случиться может, — а как вернется старушка, сходит и на Басманную, — и не будет никакого беспокойства.

Даринька лежала в «детской» и плакала. Тогда-то и забыла голос, — затерялся он в шумах дня. Оставались слова: «Се причастилась Господу», но самый голос, полный благоволения и света, неизъяснимый, не помнился и не укреплял. «Крестный сон» казался теперь грозящим, без-благостным и безутешным. Обливаясь слезами, Даринька горько вопрошала — за что!.. за что?!.. И, как бы в ответ на это, рванул звонок.

голос голос

— С тех дней она не могла выносить звонков, бледнела и зажимала уши, — рассказывал Виктор Алексеевич. — В звонке слышалась ей беда, угроза, что-то нечистое, издевательски-злое, облекшееся в металл. Известно влияние звука на душу… Колокола возьмите: благовестят, поют, взывают, славословят, плачут, — играют нашим сердцем. Плоть их — света духовного. В нашем звонке было для Дариньки грозящее, злое, темное. Вернувшись от Троицы, она сняла колокольчик и разбила.

Это был Вагаев. Он хотел видеть Дариньку. Карп выглянул из ворот, передал ему сверток и записку и сказал, как наказала Даринька. Вагаев побледнел и отшатнулся, и у него задрожали губы, когда он вскрикнул: «Неправда, не может быть!» По словам Карпа, он вовсе растерялся, допрашивал, называл голубчиком, совал деньги. «Вы меня, Дарья Ивановна, извините, а я им так и сказал, чтобы уж к одному концу: в Петербург, говорю, уехали… не сказывались, а думается так, что соскучились и уехали в Петербург. Так они и встрепенулись! В котором часу уехали, когда? А, думаю, Господь не взыщет… рано, говорю, уехали. Поглядели на окошко, повернулись на каблучках и побежали. Хороший офицер, вежливый, самый князь. И получил я от них за мое вранье хорошую бумажку… мой грех, на церкву надо подать».