В осень первого года войны все классы пополнились учениками, переведенными из западных губерний. Заливавший империю поток беженцев явочным порядком ломал черту оседлости и другие ограничения для жителей Царства Польского. Мой класс, и без того пестрый по составу — за одной партой сидели силач Терка, Терентий Попов, сын разбогатевшего крестьянина-извозопромышленника, и холеный наследник табачной фирмы «Братья Шапшал», караим Данька Танатар; отпрыск придворного банкира Животовского в паре с сенаторским чадом; последний носитель имени вконец захудавшего рода князей Масальских; сын фарфорового короля Корнилова; обучал всех нас приемам бокса Реджи, сын англиканского пастора; легко писал эпиграммы и непристойные стишата Владимир Набоков, англизированный до пробора и обутых в «брогги» ног юноша, выходец из семьи крупного петербургского чиновника; его отец был одним из лидеров кадетов, другом Милюкова, мать владела большим состоянием, так что Владимир прикатывал в училище в лимузине и порядочно заносился — класс этот сделался подлинным ноевым ковчегом. В нем оказались дети ремесленников из еврейских местечек, радикальная братия из городских училищ какого-нибудь Новозыбкова или Могилева, донельзя кипучие и самолюбивые польские шляхтичи, великовозрастные провинциальные реалисты, вносившие совершенно новые и неизвестные дотоле дух и нравы в alma mater, если и видевшую прежде еврейских мальчиков, то только из богатых столичных семей.
Это повело к резкому расслоению между учениками, образованию группок и кланов, с истинно мальчишеским задором соперничавших и воевавших между собой. Классным наставникам, а иногда и директору приходилось разбирать происшествия и казусы, выходившие за пределы обычных школьных проделок. Хотя то, что мы назвали бы сейчас классовой рознью, и не было еще разбужено и дремало подспудно, распри вспыхивали по всякому поводу. Несколько горячих «панов» давали отпор бесшабашно-черносотенным мальчуганам монархического лагеря. Дети, подравшись, бросали друг другу в лицо оскорбительные клички и считали себя принадлежащими к разным политическим партиям.
Я не примыкал ни к какой группе, по-прежнему крайне далекий политических и социальных вопросов, начавших занимать моих сверстников. К четырнадцати — пятнадцати годам у меня сильно развился вкус к средневековой романтике, я бредил Вальтером Скоттом, уносившим меня в мир исторических фантазий. Да и особенности домашнего уклада не способствовали развитию во мне общественных устремлений и тяги к расплывчатым идеалам. В моей семье придавалось исключительное значение манерам и воспитанности, культивировалось достаточно рационалистическое понимание назначения человека и его долга. В общем были в почете внешняя и внутренняя порядочность, прилежание, трезвая подготовка себя к жизни, в которой человек сам кузнец своей судьбы. Какой-то органический, врожденный либерализм родителей исключал, само собой, внушение детям своих взглядов — отец полагал, что до всего надо доходить своим умом. И разве что свое отвращение к насилию и несправедливости заявлял решительно и даже требовательно.