Меня как-то высмеял одноклассник, которому на его вопрос о партии кадетов я ответил невпопад, простодушно полагая, что речь идет о воспитанниках кадетских корпусов. В четырнадцатилетнем возрасте я не подозревал о существовании думских фракций, тогда как сверстники со всевозможным жаром вкривь и вкось судили газетные новости, повторяя запомнившееся из разговоров взрослых за столом.
Между тем и средние учебные заведения понемногу втягивались в водоворот закипавших страстей и событий тех предгрозовых лет. Помню, когда распространилась весть о взятии Перемышля, я целый сырой и пасмурный день ходил по улицам Петербурга с манифестацией. Мы несли трехцветные флаги, портреты Николая II и Брусилова, до изнеможения и хрипоты горланили: «Боже царя храни!..» Сгустились ранние сумерки. Все понемногу разбрелись, а я все не отставал от небольшой кучки, из озорства и упрямства продолжавшей месить сырой снег на опустевшей Дворцовой набережной. Мрачные стены Зимнего дворца с темными до одного окнами как-то тупо гасили наши голоса: гимн падал в пустоту. Чуда не произошло: дверь ни на одном балконе не отворилась и никто к детям не вышел!
Теперь, когда мне известно, что среди преподавателей Тенишевского училища были эсеры и эсдеки, я понимаю: патриотические наши выступления составляли для них неизбежное зло. Но иногда они останавливали нас лишь по долгу службы. Так было, когда старшеклассники сманили нас отправиться на похороны Ковалевского. Наставники запрещали, грозили всякими карами, но ручейки мальчиков обтекали загородивших двери учителей, как речка камни в своем русле. Вскоре и я, с шапкой в руке, очутился в густой толпе, запрудившей улицу возле дома, откуда выносили гроб опального сенатора-профессора.
Потом Тенишевское училище всколыхнула форменная революция — она пришлась, если память мне не изменяет, на осень шестнадцатого года. Новый директор, вспылив на уроке — он преподавал алгебру, — оскорбил тихого и застенчивого Абрашу Малкина, щадимого и самыми лютыми задирами. Слух об инциденте разнесся по классам, начались бурные собрания, кричали: «Долой директора!» И я орал вместе со всеми: «Обструкцию!» — не совсем понимая, как ее предстоит совершить. После этого стоило директору войти в класс, как ученики поголовно вставали и молча уходили, не вступая в объяснения. Мне, сидевшему с краю впереди, пришлось как-то первому пройти «перед очи» грозно насупившегося директора. Было жутко и весело.
В ту минуту я впервые так остро ощутил дух товарищества, побудивший моих одноклассников — поклонников Пуришкевича — заступиться за еврейского мальчика. Срываясь со своей парты, я твердо знал, что за мной последуют все мальчики до единого. Никто в классе не останется, будь он распрепервый ученик и любимчик наставников! Когда я теперь вспоминаю этот эпизод, такая несговоренная круговая порука — при существовавших между нами несогласиях и розни — кажется мне невозможной. Протест завершился компромиссом. Однако запомнился и послужил прологом для последующих бурных столкновений между учениками и преподавателями: и тех и других уже сильно лихорадило в преддверии революции.