Трудно было Алексею Алексеевичу поддерживать к себе уважение общества, которое не умело скрывать свое пренебрежение к мелкотравчатым[20]. Он добивался его резкостью обращения, поначалу напускной, а потом ставшей привычной.
Знакомясь с кем-либо, он всегда первый подавал руку и отрывисто произносил: «Дворянин Половцев!» — и тут же отходил в сторону, будто даже не хотел знать, кого он осчастливил своим рукопожатием. Вообще Алексей Алексеевич держался в обществе чересчур угловато. Впрочем, на охотничьих пирушках он занимал далеко не последнее место, так как выпить мог много, даже и на уездную мерку, и во хмелю головы не терял. Лишь замечания его и шутки становились все ядовитей и резче.
Я уже упоминал о преклонении Алексея Алексеевича перед действиями сильными. Подвыпив, он любил рассказывать о приключившемся у него на глазах самоубийстве. В его рассказах самоубийство это выглядело лихо.
— Дело было у Шатилова. Пили. Спорили о лошадях. С нами сидел некто Пузин, Петр Диомидович, — из прогоревших дворян: Рюрикович, а пошел лошадьми торговать, стал прасолом. Жара стояла несусветная, я вышел на террасу. Вдруг подходит этот Пузин, и не то чтобы очень пьян был, а бон кураж[21] всего-навсего, и резко так говорит, отшвырнув далеко окурок: «Был Пузин, и нет Пузина!» — тут же приставляет себе к виску пистолет и — трах! — падает с раздробленной башкой!
Алексей Алексеевич любил слова энергические.
— Из-за чего же, Алексей Алексеевич?
— Кто его знает? Должно быть, прелестница! Во как делают!
«Прелестницами» он называл всех особ женского пола, и это слово звучало в его устах не то насмешливо, не то уважительно — не поймешь как. О женщинах, бывших для него, вероятно, недоступными, он не любил распространяться, и местная хроника не связала с его именем ни одного романтического приключения, но суждения его о женщинах, когда случалось ему о них высказываться, всегда были истинно рыцарские.
Будучи акцизным чиновником, круглый год исправно объезжал он винокуренные заводы, пломбировал аппараты, проверял склады, трясся во всякую погоду в дребезжащем казенном тарантасе по непроезжим проселкам, тянул свою невеселую служебную лямку, а дождавшись осени, уходил в отпуск и сразу преображался. Исчезал рано ссутулившийся, брюзгливый и порядком придирчивый чиновник — с узорчатого седла глядел на мир приосанившийся всадник. Чуть сбоченившись в седле, соколом мчится Алексей Алексеевич по полям и перелескам, выпугивая резвых русаков, а не то с настороженными борзыми на своре стоит на лазу, ожидая красного зверя. Тут уж, надо полагать, он забывал все на свете — про казенную палату, не припасенные еще к зиме дрова, про свои сапоги, чересчур знакомые соседу-сапожнику и столь смущавшие своего владельца, когда ему приходилось сидеть в гостиной богатого помещика, где щегольские лакеи разносили охотникам кофе, — все тут летело к чертовой бабушке, а в душе оставалась только щемящая надежда: а вдруг да материк выкатит прямо сюда, на него, обе лещеватые его суки приспеют за ним и достанут! Тогда, о! да ведь, бог мой, тогда будет такое торжество, такое счастье… и рука Алексея Алексеевича невольно набирала повод.