Светлый фон

Алексей Алексеевич тут же прекратил разговор, хотя начал его, видимо, чтобы чем-то поделиться со мной. Я лишь потом сообразил, что ответ мой заставил его спрятаться в свою раковину, как улитка.

Однажды сидели мы вокруг лампы и коротали вечер. Разговор шел о «Холстомере», «Изумруде» и иных рассказах о лошадях. Я сказал, что вот, мол, поэмы о лошади пока не написано. На что Алексей Алексеевич ответил:

— Нет, написана!

Я взглянул на него и сразу все понял. Тут же, отведя его в сторону, стал я просить показать мне свои сочинения. Долго отнекивался он — не хотелось ему подвергнуть испытанию свое самолюбие, но под конец авторская суетность превозмогла. Заполучить слушателя, к тому же разбирающегося, по его мнению, в литературе, было соблазнительно, и он пригласил меня зайти к нему «как-нибудь вечером». Любопытство мое было сильно задето, и я не заставил себя долго ждать. На следующий же день, чуть смерклось, я уже стучал в дверь Алексея Алексеевича. Он и виду не подал, что ждет меня, но на столе у него лежала папка, доселе мною у него не виденная. Я понял, что мое желание поскорее познакомиться с его творениями было Алексею Алексеевичу очень по душе. Усадив меня, он завел вовсе посторонний цели его приглашения разговор и дождался-таки, пока я спросил:

— Ну что же, Алексей Алексеевич, не покажете ли мне свою поэму?

— А! Вы насчет давешнего? Да стоит ли? Ну, впрочем, раз обещал… — И он как будто нехотя потянулся к папке. В ней находилось множество листков, исписанных его нескладным почерком, похожим на детский. Усевшись поудобнее, согнав с колен Мушку и сняв пенсне, он начал чтение.

Я уже плохо помню его поэму, написанную длиннейшим, кажется десятистопным, ямбом, с множеством глагольных рифм, загроможденную отнюдь не оригинальными эпитетами, вроде «бархатные ночи», «бездонные глаза», «лебединые шеи». В поэме речь шла о лошади, вынесшей в зубах с поля битвы своего поверженного господина и затем спасшей от коварного эмира какую-то прелестную одалиску Зюльгадару. А может, Зюльгадарой называлась как раз героическая арабская кобыла, совершающая подвиги на манер Амадиса Галльского, а гаремницу звали иначе… Я запамятовал. Словом, нечто очень романтическое, в восточной оправе, может быть даже и занимательное, но во всяком случае лишенное истинного поэтического чувства. Иногда, в особенно бурных местах, где герой вел поединок на звонких ятаганах или шагал через трупы евнухов, Алексей Алексеевич прерывал чтение и бросал мне: «А ведь здорово?» — и, не ожидая моего отзыва, продолжал читать, оживленный, счастливый. Именно счастливый! Забыта старость — пустая, одинокая, безрадостная, — вместе со своими героями он переживал их огненные страсти. Раскрасневшийся, с блестящими глазами, как он непохож был на обычно унылого и безмолвного Алексея Алексеевича с его вечной горькой складкой у рта!