В тот день в Ницце было очень холодно — пустынное море, пустые лежаки, свернутые зонтики, тенты. В Коллин еще холоднее, Шагал все время мерз — впервые в эту пору в горах выпал снег. По дороге непривычно было видеть незаселенные отели, незаполненные кинотеатры. Но в залах музея Шагала, в сокровищнице Пикассо — Антибе, во дворце Леже (как и на выставке Брака в Париже) было многолюдно, будто на празднестве, концерте или торжественном богослужении Люди нуждались в искусстве больше, чем в курорте. На Парнасе, заселенном гигантами только лишь одного поколения, была другая температура…
Два года спустя, в декабре 1976-го, я вновь побывала в гостях у Шагала. Уже в канун его девяностолетия.
Через месяц президент республики Жискар д’Эстен вручит ему высшую награду — Большой крест, и будет решено впервые во Франции при жизни художника устроить выставку его картин в Лувре.
Этот декабрь совсем не походил на зиму 1974-го. Казалось, в Ниццу вернулось лето, пляжи заполнились полуодетыми людьми, скамейки, шезлонги были заняты загорающими, а около трех часов публика, одетая в вечернее, заполнила Концертный зал в Монте-Карло, чтобы увидеть балет Бежара «Мольер» — коллаж, соединивший высочайшую хореографию, пение и пантомиму, где буффонада и трагедия слились воедино.
В сумерках ясного неба дом и парк Шагала по-особенному красивы.
— Шагал по-прежнему работает с утра до вечера, — встречает меня Валентина Георгиевна, жена Шагала, и ее громадные сливовидные глаза грустно улыбаются. — За эти два года расписал плафоны в Лондоне, Чикаго, Париже… — Она оглядывается на дверь. — Сейчас закончит разговор с издателями из ФРГ и придет. Последние дни он чувствует себя немного уставшим, болеет. Стараемся приглашать друзей в это время, к чаю.
Шагал появляется минут десять спустя, чуть бледноватый, движения его несколько скованы из-за лечебного кушака, но он, как всегда, необыкновенно приветлив. Усталое, в сетке морщин лицо сияет по-ребячьи.
— Не могу забыть деревья в Подмосковье, — говорит он, чуть захлебываясь. — Я так хотел бы писать русскую природу! Там у деревьев особый наклон, форма, все другое. — Он с трудом усаживается в кресло, совсем близко. — Левитан мало что говорит западному человеку, а я гляжу на его картины и чуть не плачу. В этих ветвях и наклонах столько для меня близкого! Я бы мечтал перенести все это на полотно, но уже поздно, все поздно…
Он заглядывает в глаза, словно ожидая опровержения. Удивительная у него эта привычка — заглядывать в глаза, как бы зрительно проверяя смысл сказанного собеседником.