— Сейчас так рано темнеет, — сказала Бетти. — От этого ночи кажутся бесконечными.
— Тогда не тушите свет на ночь, — сказал Равик. — Больной может не обращать внимания на время суток.
— Я так и делаю. Боюсь темноты. В Берлине я никогда не испытывала такого страха.
— Это было давно, Бетти. Многое меняется. Было время, когда я тоже боялся просыпаться в темноте, — сказал я.
Она уставилась на меня своими большими блестящими глазами.
— И до сих пор боитесь?
— Здесь, в Нью-Йорке — да. В Калифорнии меньше.
— Почему же? Что вы там делали? Наверное, по ночам вы были не один, а?
— Нет, один. Я просто забывал об этом страхе, Бетти.
— Так лучше всего, — сказал Равик.
Бетти погрозила мне костлявым пальцем и улыбнулась. От ее улыбки становилось жутко: лицо у нее словно свело предсмертной судорогой.
— Стоит только взглянуть на него, и сразу видно, что он счастлив! воскликнула она и посмотрела на меня своими неподвижными, навыкате глазами.
— Кто может быть теперь счастлив, Бетти? — сказал я.
— Э нет, теперь я знаю: счастливы все, кто здоров. Только пока ты здоров, этого не замечаешь. А потом, когда поправишься, опять все забудешь. Но по-настоящему это можно осознать лишь перед смертью.
Она выпрямилась. Под ночной сорочкой из искусственного шелка груди ее висели, как пустые мешки.
— Все прочее — вздор, — сказала она чуть хриплым голосом, тяжело дыша.
— Ах, оставьте, Бетти, — сказал я. — У вас так много прекрасных воспоминаний. Так много друзей. А скольким людям вы помогли!
На минуту Бетти призадумалась. Потом сделала мне знак подойти поближе. Я неохотно приблизился: мне стало нехорошо от запаха мятных таблеток, уже мешавшегося с запахом тления.
— Это не имеет значения, — прошептала она. — В какой-то момент все перестанет иметь значение. Уж поверьте мне, я знаю.
Из серой гостиной появилась одна из двойняшек.