Светлый фон

Пуская дымок, он облокотился, и лицо его, вначале неподвижное, затем насмешливое, стало теперь задумчивым, осветилось нежностью.

Честное слово, дорогой друг, я был сбит с толку и не понимал, почему учитель Соломин с такой уверенностью решил закинуть меня через забор.

Со стороны усадьбы, по меже, не спеша двигалась женская фигура; ветер отдувал конец легкого шарфа на ее плечах. Из-за плетня появился Филимоныч, вытирая коричневым платком пот: В кулаке он держал огромный ржавый ключ от церкви; повалился на стул и сказал:

– Ох, Солома, надуди стакашку. Извините, у меня вся гортань пересохла, – и, отхлебнув чаю, подмигнул узким глазком на учителя: – Он у нас – философ. Вы с ним поговорите. Козерог. Я давно говорю – в газете надо бы о нем черкнуть, что, мол, в Кожухах такой рогатый человек живет…

– Перестань, – сказал Соломин и поднялся навстречу подходящей девушке, в которой я сейчас же узнал давешнюю барышню, рассердившуюся на теленка. Она была тонкая и высокая, чуть пониже учителя, и, подходя, глядела на него внимательно, почти строго. Пепельные ее непокрытые волосы завязаны на затылке большим узлом, лицо загорелое, овальное, милое, и сердитые губы.

– Когда это кончится? Теперь вы уж стащили грабли, – сказала она дрогнувшим негромким голосом.

Учитель стоял спиной ко мне, тщетно стараясь засунуть ногу между прутьями плетня.

– Честное слово, Вера Ивановна, мне они были нужны. Я принесу…

Плечи под ее ситцевым платьем поднялись и опустились, она поглядела в мою сторону и нахмурилась. Филимоныч потянул меня за рукав и, показывая ключ, настойчиво предложил пойти в церковь.

Рожь с обеих сторон межи доходила до пояса. В теплой зеленой ее чаще синели цветы и вилась повилика, раскрытая белыми и розовыми зонтиками, пахнущими миндалем. Впереди нас, по колее, бегала хохлатая птичка и вдруг нырнула в рожь.

– Грабли стащил! – сказал Филимоныч, ударив себя по бедрам. – Ах, козерог! Все у него через самолюбие, не может, чтобы просто.

Ветер отгибал разодранную его шляпу, и полы подрясника шлепали по рыжим голенищам. Казалось, на Филимоныча извели фунтов пять сливочного масла, чтобы так вымазать.

– Каждый день чего-нибудь у нее утащит; ходят друг к дружке и ссорятся.

Когда же я спросил, для чего учитель таскает у барышни грабли, Филимоныч прищурился, многозначительно повторил: «Для чего? Гм!» – и больше не промолвил ни слова до самой церкви.

Мы вошли в нее по истертым плитам через низенькое сводчатое крыльцо, где облупилась и вылиняла деревенская живопись, а два узких, как щели, окошка были затянуты паутиной. Внутри было тихо и прохладно, пахло ладаном и воском. Филимоныч указал мне на притвор и остался у двери, поправляя лампадку.