Но как же темно стало в нашей комнате, и как далека ты теперь от меня в этих глубоких сумерках; я вижу только слабое мерцание там, где должно быть твое лицо, и я не знаю, улыбаешься ты или грустишь. Улыбаешься ли ты тому, что я сочиняю такие удивительные приключения о людях, лишь бегло мне знакомых, выдумываю целые судьбы, а потом без сожаления даю им уйти в их прежний мир и прежнюю жизнь? Или ты грустишь о мальчике, который прошел мимо любви и в один какой-нибудь час навсегда покинул волшебный сад сладостной мечты? Поверь, я совсем не хотел, чтобы моя история получилась сумрачной и печальной, я лишь хотел рассказать тебе про мальчика, внезапно застигнутого любовью, своей и чужой. Но те истории, что рассказываешь в сумерках, неизбежно забредают на тихую тропу печали. Сумрак опускает на них свой полог, вся грусть, которую таит в себе вечер, встает над ними беззвездным сводом, тьма просачивается им в кровь, и все слагающие их светлые и пестрые слова звучат столь весомо и полнокровно, словно всплыли они из сокровенных глубин твоей собственной жизни.
Лепорелла
Лепорелла
Имя ее было Кресченца Анна Алоиза Финкенгубер, возраст тридцать девять лет, рождена вне брака в горной деревушке Циллерталя. В графе «особые приметы» ее книжки домашней прислуги стояла черта, означающая «не имеется»; но если бы чиновникам вменялось в обязанность указывать характерные особенности внешнего облика, им достаточно было бы одного взгляда, чтобы записать: сильное сходство с ширококостой, худой, загнанной лошадью. Ибо несомненно было что-то лошадиное в этом смуглом, удлиненном и в то же время скуластом лице с отвислой нижней губой, в тусклых глазах, почти лишенных ресниц, и прежде всего в жестких, точно войлок, волосах, жирными прядями прилипших ко лбу. И походкой она напоминала выносливых упрямых лошадей, которые зиму и лето угрюмо волокут деревянные повозки вверх и вниз по тряским горным дорогам. Отдыхая после работы, Кресченца дремала, слегка отставив локти и сложив на коленях узловатые руки, безучастная ко всему, словно усталая кляча, которую только что распрягли и отвели в конюшню. Все в ней было жестко, топорно, тяжеловесно. Думала она медленно, понимала туго; все новое лишь с трудом, как сквозь пустое сито, просачивалось в ее сознание. Но если какое-нибудь новое впечатление наконец проникало в ее мозг, она держалась за него цепко и жадно. Она никогда не читала – ни газет, ни молитвенника, – едва умела писать, и неуклюжие каракули в тетради расходов по кухне чем-то напоминали ее неповоротливую, угловатую фигуру, лишенную даже намека на женскую округлость форм. Таким же жестким, как лоб, бедра, руки, весь костяк, был и голос; невзирая на сочный тирольский говор, он скрипел, точно ржавое железо, что, впрочем, казалось вполне естественным, – так редко Кресченца, никогда не произносившая лишнего слова, пользовалась им. И никто никогда не слышал ее смеха; это тоже сближало ее с животными, ибо неразумным божьим тварям вместе с даром речи безжалостно отказано в величайшем благе – в способности выражать свои чувства вольным и неудержимым смехом.