Светлый фон

Но тщетно пытался он встряхнуться – он и пальцем пошевелить не мог. И тут он услышал голос, который произнес самым ровным, самым сухим, бесстрастным и деловитым тоном:

– Я только спросить – дома будете обедать или пойдете куда?

Барона все сильнее била дрожь, от внутреннего холода спирало дыхание; трижды открывал он рот, чтобы ответить, и, наконец, едва выдавил из себя:

– Нет, обеда не нужно. – Шаги, шаркая, удалились; он так и не обернулся.

Внезапно оцепенение покинуло его; он дернулся всем телом, словно по нему прошла судорога, кинулся к двери и дрожащей рукой повернул ключ: лишь бы только эти шаги, эти ненавистные, зловещие шаги больше не приближались к нему! Потом он упал в кресло, безуспешно пытаясь подавить мысль, которую не хотел додумать и которая вопреки всем усилиям, холодная и липкая, как улитка, снова и снова вползала в сознание. И эта назойливая мысль, внушавшая ему отвращение, противная, скользкая, полностью завладела им и не оставляла его всю долгую, бессонную ночь и последовавшие за ней дневные часы – даже во время похорон, когда он, весь в черном, стоял в головах гроба.

На другой день после похорон барон спешно уехал из города: слишком невыносимы были ему лица знакомых, на которых среди изъявлений сочувствия он ловил (или ему это только мерещилось?) какое-то странное, испытующе-подозрительное выражение. И даже мертвые предметы глядели гневно и укоризненно; каждая вещь в квартире, и особенно в спальне, где все еще не выдохся сладковатый запах газа, казалось, гнала его прочь, едва он открывал дверь. Но самым мучительным кошмаром, во сне и наяву, было для него холодное, невозмутимое бесстрастие его бывшей доверенной, которая ходила по опустевшему дому, как будто решительно ничего не произошло. С того мгновения, когда двоюродный брат на вокзале упомянул ее имя, барон страшился встречи с ней. Стоило ему услышать ее шаги, как его охватывало смятение; он не выносил ее вялой, шаркающей походки, ее холодного, немого спокойствия. Его мутило от одной мысли о ней, о ее скрипучем голосе, жирных волосах, о ее тупом, скотском бесчувствии; и, злобясь на нее, он злился и на самого себя за то, что у него не хватает сил разорвать эти узы, сбросить душившую его петлю. Он видел только один выход: бегство. Тайком, не сказав Кресченце ни слова, он собрался в дорогу, а ей оставил наспех нацарапанную записку с сообщением о том, что он уехал к друзьям в Каринтию.

Барон пробыл в отлучке все лето. Только один раз ему пришлось вернуться на несколько дней в Вену, куда его вызвали по делам наследства; но он предпочел остановиться в гостинице и даже не уведомил о своем приезде ожидавшую его Кресченцу. Она так и не узнала, что он в городе, потому что ни с кем не разговаривала. Ничем не занятая, угрюмая, она, как сыч, целыми днями неподвижно сидела на кухне, ходила в церковь не только в воскресенье, но и в будни, получала через поверенного барона распоряжения и деньги; о нем самом не было ни слуху ни духу. Он не писал ей, ничего не просил ей передать. И она молча ждала; лицо у нее осунулось, черты заострились, движения опять стали угловатыми; и так она ждала и ждала, неделями, в каком-то странном окостенении.