— Много осталось?
— Мало… набьем сарай… до вечера…
— В сноповозку кидать легче…
— Вдвоем выгружаем…
— Рассказывали, хворал ты?
— Да вот… не взял бес…
Арвидас поравнялся с Шилейкой.
— Почему босиком? Может, еще за июнь не платили?
— Платили… — Шилейка ухватился за грядку сноповозки; телега сворачивала по настилу на большак, надо было придержать, чтоб не опрокинулась.
«Ясное дело. Прогулял трудодни», — хотел съязвить Арвидас, но сдержался.
— Если очень нужно, колхоз выплатит рубль-другой вперед.
Шилейка ничего не ответил. Надутая ветром рубашка трепетала как парус. Сильно пахло сеном и соленым потом.
— Главное — честно жить, Викторас. Все другое само собой придет.
Голова Шилейки задрожала, шея налилась кровью. Он хотел повернуться, посмотреть Арвидасу прямо в глаза — ведь только взглядом можно было выразить то, что он переживал сейчас, но парализующий страх сковал мышцы, и он только выстенал, вкладывая в это единственное слово все унижение, раскаяние, отвращение к себе и благодарность, все те чувства, что в последние дни раздирали его душу:
— Председатель…
— Я ничего не знаю, Викторас. — Арвидас кончиками пальцев прикоснулся к Шилейкиному локтю и тут же отдернул руку. — Забыл. А если ты хочешь, чтоб и другие забыли, то у тебя есть для этого пара сильных рук. Труд, мой милый, самый удивительный химикалий на свете, он любое пятно выводит.
— Я бы никогда… Лапинас… — выдохнул Шилейка.
— Оправдываешься? Перестань! К чему пустые слова?
— Да вот все он, Лапинас…
— С Лапинасом будет особый разговор, а твои дела забудем. Точка! Хорошо?