Поздно вечером Зоя с матерью гладила высохшее белье. На столе было постелено байковое оранжевое одеяло, а сверху лежала простынка. Утюгом работали по очереди: то Пелагея Ивановна, то Зойка. Пока одна гладила, другая готовила какую-нибудь другую вещь. На кровати аккуратно стопкой росло выутюженное белье, пахло мылом. Пелагея Ивановна гладила и тянула тонким голосом старую бабью песню про черемуху, которая распускает свои белые лепестки, про сердце девичье, про девичьи косы. Зойка временами подпевала ей, не словами, которые она почему-то не любила, а звуками, подпевала и думала: Борис — хороший парень. И к ней хорошо относится. Относится — вот нашли словечко. А другого пока не подберет. А какое же должно быть слово? Зачем слово? Слово потом. А чувства? Какие у них чувства — у нее и у Бориса? Ничего она не знает. А разве надо думать об этом? Это должно само прийти. Само… Как зима, лето, весна, осень. Значит, это пока не пришло. А что же тогда пришло? Что она чувствует?
«Ночью выпал небольшой мороз…» — тянула тихо Пелагея Ивановна, и морщинки на ее лбу и около глаз то сходились, то расходились, будто тоже участвовали в песне.
На спинке стула, топорщась отглаженными отворотами, висел жакет с серебристой птичкой на груди. Завтра Зойке снова в полет.
Глава десятая
Снова гудели моторы, летел самолет, приближая мгновенья. Счастливые и несчастливые, заурядные и необыкновенные, эти мгновенья приближались с неумолимой быстротой, к ним были устремлены люди, заполнявшие обитые белым пластиком салоны воздушного лайнера.
Ах, как мы хотим, как мы всю жизнь только и заняты тем, что приближаем мгновенья, и ради этого, кажется, настроили множество всяких сверхбыстрых кораблей и самолетов, юрких автомобилей и стальных тепловозов. Всю жизнь мы только то и делаем, что мчимся на свидание с мгновениями…
Для того, кто путешествует редко, дальняя поездка, да и не поездка, а перелет на самолете — хотя давно уже перестали охать и ахать по поводу этого вида транспорта, — такая поездка обязательно связана с дорожной лихорадкой и неизменно заманчивым стеклом иллюминатора. С замиранием сердца жадно смотрит путешественник под крыло самолета на уходящую вглубь и в сторону знакомую родную землю, на страшно как-то уменьшающиеся телеграфные столбы, дома, леса и просеки, прислушивается к стуку в груди, недоумевая на себя, на свою смелость. Но вот уже и растаяли очертания родного края, что там внизу, и не разобрать; рассекая холодный воздух, мчится самолет на высоте семи тысяч метров; отошли от первых напряженных минут пассажиры, листают журналы, переговариваются; и наш путешественник, собравшийся в кои-то веки навестить родственников или же после многих лет сидения в своем министерстве неожиданно направленный капризным начальством в срочную командировку, постепенно меняется в лице, вот уже ему смешны собственные страхи и предчувствия, и, коря себя за такую дремучую оседлость, он повторяет про себя: «Старею, старею». И идет в хвостовую часть самолета, и стоит в маленьком тамбуре у плотно закрытого люка, и снова возвращается на свое место, спрашивает, когда прибудет самолет в такой-то город, какой транспорт от аэродрома до города, он уже думает о том мгновении, когда встретится с родственниками или же вступит на территорию того учреждения, куда его послали с ревизией и где он, конечно, не самый желанный гость, — масса всяких мгновений ожидают его впереди, печальных, и радостных, и мгновения эти с неумолимой быстротой приближаются, и то, что когда-то разделялось месяцами, годами, сейчас усилиями техники сдвинулось настолько, что стало измеряться часами. Мгновения, мгновения — не из них ли состоит вся наша жизнь, не ими ли измеряет сердце свой достаток.