Я не мог согласиться с ней, не представлял себе жизнь застывшей, как бетон, не считал, что в ней отсутствуют моменты чистой радости, не иллюзорной, позволяющей на время забыть о постоянных разочарованиях и неизменной боли – смерти детей, утрате возлюбленных, друзей, смысла и цели, – забыть о старости, одышке и впалых щеках, седине, дряблой груди и беззубых челюстях, и – может быть, самое невыносимое – отвратительной черствости души, жесткой и бесчувственной, образующей как бы второй костяк, поскрипывающий чем дальше, тем больше, а ближе к финалу – с оглушительной громкостью. Но Мими, вынужденная принять практическое решение, не могла мне сочувствовать и моментально дала это понять – дескать, ты мужчина и волен размышлять и рассуждать, для меня же это животрепещущий вопрос, крови и плоти, она словно даже бравировала этим, и щеки ее горели гордостью за то, что последнее слово тут – за ней.
Я прекратил с ней спорить, хотя она меня и не убедила. Положа руку на сердце, ужасная перспектива гибели нерожденного не так уж меня пугала. Желая быть последовательным в защите человеческих душ, надо испытывать смущение и угрызения совести, оттого что лона иных женщин остаются бесплодными и пустыми, в то время как больницы, сумасшедшие дома и тюрьмы, наоборот, переполнены. Впрочем, такие широкие обобщения были бы неуместны. В конце концов, это действительно ее дело – рожать ли ребенка от Фрейзера, пока не свободного и не способного связать себя с ней браком, если бы даже она того хотела. К тому же я не совсем верил всему, что она говорила о Фрейзере.
Однако и к уколам я тоже относился с подозрением. И, решив расспросить о них Падиллу, являвшегося для меня научным авторитетом, попробовал застать его в лаборатории. Если сам он не в силах разрешить мои сомнения, то может посоветоваться с кем-то из коллег-биологов в этом огромном, размером почти с небоскреб здании, где всегда так надрывно лаяли собаки, что оторопь брала. Впрочем, Падиллу это, кажется, не смущало: в лабораторию он заходил лишь для того, чтобы произвести подсчеты, – в своей быстрой и странно небрежной манере, стоя в эксцентрической позе – одна рука в кармане, нетронутая сигарета курится неровной струйкой дыма. Застать его и поговорить до назначенного приема у доктора мне не удалось, и я сопроводил Мими на этот прием.
Доктор показался мне человеком удрученным или, во всяком случае, переживающим непростой период в жизни. Он сидел за столом среди потертой мебели, покуривая сигару, в рубашке с закатанными рукавами. На полках я хорошо натренированным на книги глазом углядел томики Спинозы, Гегеля и других авторов, не слишком соответствующих докторской профессии, а в особенности такой ее отрасли. Внизу располагалось музыкальное ателье. Память услужливо подсказала мне фамилию владельца: Страччьятелла. За стеклом витрины девочки и мальчики перед микрофоном играли на гитарах, голые ноги малышей, свисая с табуретов, не достигали пола, но шум они производили страшный – музыка гремела на всю округу, вырывалась на вечернюю улицу, в наступивший после недавнего снегопада холод, и перекрывала даже грохот трамваев, старых на этом маршруте и потому нещадно скрипевших и дребезжащих.