Что это она нынче, Леночка, провидицей, что ли, стала?!
— Действительно, мне здесь снятся сны. Мне здесь мои папочки однажды приснились. Мои родные папаши.
— Как это – папаши? Сколько же их было?
— Двое.
— Двое?! Ах да, действительно – видения же! Сны! Призраки! Когда бы один, так о чем бы и разговор, не заслуживало бы внимания, а двое – это интересно. Расскажите, а? Они что – оба одинаковые или как?
— Не помню... Дальше – не помню, знаю только, что двое, больше ничего!
— Ах, как жаль! Не всегда, но иногда наступают периоды – меня свои и чужие сны очень интересуют! Обычно – наплевать, но иногда...
— Нынче – как раз такой период?
— Как раз... так что, Петр Николаевич, если уж что-нибудь такое к вам придет, вы, пожалуйста, запомните!
— Про любовь – не придет.
— Не зарекайтесь! От сумы и от любви никто не может зарекаться! Огурчиков не хотите?! Прелесть, только-только с грядки. «Замечательно и поразительно!» – вот они какие!
И Леночка весело засмеялась, попрощалась с Корниловым и ушла... Мордочка девчоночья, беленькие кудряшечки, банальная такая головка, но фигурка – фигурка! Небольшая и на русский, на православный лад Афродита, да и только, такие формы!
И ведь сколько она пережила, но ничего в этой фигурке переживания не искалечили, ничего в ней не стерли... Куда там Еве! Ева была женщиной громоздкой, формами своими владела неумело, не понимала до конца их назначения. Леночка понимала все.
Леночка понимала больше, чем положено понимать в этом смысле обыкновенной женщине. Всегда ведь чувствовалось, что она чем-то необыкновенна, и невольно предполагалось: а вот этим самым, как раз этим своим пониманием! Может быть, и еще кое-чем, не исключено, но этим – обязательно!
Да, Леночка очень тонко, умно и артистично воспринимала то нечто, которое было у нее от Афродиты, непрерывно воспринимала, ничто не могло этому восприятию помешать – ни холод, ни голод, ни революции, ни черная, грязная и тяжелая работа, которую она то там, то здесь выполняла по направлению биржи труда, она не пренебрегала никакой работой, где уж там – кормиться надо было, да и одеться в ее-то годы тоже требовалось. Впрочем, и помимо прокорма у нее было уважительное и даже заинтересованное отношение к любой физической работе, к тяжелой – особенно, и это уважение, вернее всего, опять-таки проистекало от ее тонкого ощущения каждого движения, каждой мышцы в самой себе.
Цирк и оперетта сводили ее когда-то с ума, так это, наверное, снова по причине все той же физической чувствительности.
В то же время у Леночки были свои – причем твердые и непоколебимые – понятия, совершенно, казалось бы, несовместимые с ее характером.