Светлый фон

– Вы к кому? – с молодым подозрением спросила старуха лифтерша.

– Знаю к кому, – отвечал я и хлопнул дверью лифта, нажал кнопку, и она осталась внизу, получающая сорок рублей за службу и за наблюдение.

Когда я поднялся в новом скрипящем, дребезжащем, еще не привыкшем к своему гнезду лифте на пятый этаж, на пустую лестничную площадку с четырьмя дверями квартир, три из них были обиты коричневым дерматином, с крупными узорными кнопками, а четвертая была голая и какая-то суровая, непреклонная в своем аскетизме. Я нажал звонок, и за дверью послышались шаги, надтреснуто-знакомый голос спросил:

– Это вы, Борис?

Дверь открылась, Василий Семенович, очень похудевший, печально улыбался, словно до того, как я пришел, случилось что-то, что я должен был уже знать и к чему относилась эта печальная, безнадежная улыбка. Только я сказал: „Добрый вечер!" – и, возбужденный встречей, громко, бурно заговорил, он приложил палец к губам и молча провел меня через тесную тусклую прихожую в слабо освещенную, полную теней, неубранную, неустроенную комнату, где на столе, уже приготовленный заранее, лежал лист бумаги, на котором красным карандашом крупным ломаным почерком было написано: „Боря, имейте в виду, у стен могут быть уши".

Я молча взглянул па него, и он на меня. Чтобы все-таки что-то сказать, я произнес: „Понятно". Ладно, пусть они запишут это „понятно", а что „понятно", ведь непонятно. Я к этому времени уже слышал, что приходили какие-то типы и устанавливали именно над этой квартирой загадочную аппаратуру. Это не могло остаться секретом. Техник-строитель сказал кому-то из членов правления, что квартира „озвучена", тот сказал своему товарищу, и постепенно об этом узнал весь дом, и соседний дом, и даже в других районах узнали все, кто интересовался этим.

У Василия Семеновича были черные руки, он чинил сломавшуюся машинку.

– Теперь сам перепечатываю, – сказал он, – когда были деньги, я отдавал машинистке.

Новая квартира отчего-то казалась старой, изжитой, измученной и заброшенной. Может, оттого, что она забита была старой мебелью, а может, из-за тусклого света, мертвящей тишины, одиночества.

В этой комнате все как бы иссохлось и покрыто было каким-то невидимым пеплом печали.

Старомодная продавленная софа, старый, исцарапанный, с чернильными пятнами письменный стол, линялый, потертый коврик на полу, обветшавшие корешки книг на этажерке. Это впечатление заброшенности усиливали полузасохшая пальма и расставленные на полочках и на подоконнике карликовые кактусы, похожие на обрубленных уродцев. Еще были тут несколько тяжелых черных чугунных фигур то ли лошадей, то ли псов, на стене висели побитые молью лосиные рога, а на рабочем столике стояла старенькая, разбитая машинка, в которой торчал лист с отпечатанными раздерганным шрифтом бледноватыми строчками. Я представил себе, как она дребезжит во время работы. На кресле у софы лежали знакомые красные с золотыми буквами томики Фета издания Маркса и очки в тонкой оправе.