Возвращаясь домой, я убедился, что путь по-прежнему свободен, и шел не торопясь, перебирая в голове подробности той истории, которую кончил вчера читать.
Вдруг я вздрогнул: за мной была погоня. Ну конечно, это Фийо, это он гнался за мной изо всех сил. Засунув поглубже в карман кулек с сухарями, я пустился наутек.
На этот раз мне удалось спастись от врага. С бьющимся сердцем, запыхавшись, я кинулся со всех ног в темноту коридора и слышал, как за мной заскрежетали по асфальту подкованные гвоздями башмаки Фийо и с разбегу ударились в запертую дверь. Но чаще всего меня дубасили на протяжении двадцати метров костлявыми кулаками в спину и в поясницу. Под градом этих ударов я обращался в бегство.
Между мной и Фийо никогда не было никакой ссоры, никаких объяснений. Два года назад мы учились с ним в одном классе, но относились друг к другу с полным равнодушием. Потом он почему-то переменил школу, и я встречал его только на улице: он хмуро стоял в одиночестве, не отходя от подъезда дома № 17.
Однажды он погнался за мной со злым остервенением, и потом это стало повторяться каждый раз, когда он встречался со мной: он видел, что я не способен оказать ему сопротивление. Но, гонясь за мной, нанося мне удары, он ни разу не удостоил меня ни единым словом, обходился без угроз и оскорблений. Очевидно, он ненавидел меня, сам не зная за что; может быть, из-за моего передника, который казался ему слишком чистеньким, или моих начищенных башмаков.
Но он соблюдал в наших столкновениях известные правила, установленные им самим, нечто вроде законов охоты или правил уличного движения. Так, он никогда не позволял себе хотя бы на один сантиметр переступить через порог нашего дома или преследовать меня в коридоре. Если он, например, видел, что я несу хлеб, бутылку с чем-нибудь или сетку с картошкой и со всякими другими вещами, что могло бы мне помешать бежать или защищаться, он не нападал на меня. Самое большое, что он позволял себе в подобных случаях, — это испугать меня, делая вид, что бросается в драку, и отметить в свою пользу еще одно очко; но он никогда не отходил при этом от дверей своего дома.
Если он видел, что я играю на улице с двумя-тремя приятелями, он тоже не трогался с места, а только смотрел на нас с презрительным видом. Может быть, он считал, что игра — тоже священная вещь, как хлеб или молоко? Или он боялся, что в такие минуты я окружен защитниками?
Иногда мне случалось проходить мимо него по тротуару в обществе родителей, совсем близко от него. В таких случаях он притворялся, что не видит меня, и я отвечал ему тем же. Дома я ничего не говорил о Фийо и его нападениях — не говорил даже матери, которой обычно поверял свои тайны и горести. Сделать это мешало мне какое-то странное чувство, в котором были перемешаны застенчивость, гордость и немножко стыда.