Светлый фон

Ксюша нынче и не жаловалась, и никого ни в чем не упрекала, и была даже не такой уж нервно-дергающейся, как обычно, а скорее вялой, заторможенной, вяло смотрела, вяло отвечала, но когда — далеко не в начале свидания, а ближе, пожалуй, даже к концу — открыла, прошебуршав газетой, банку с вареньем, запустила в него ложку и высунула уже язык, чтобы лизнуть, из глаз у нее, неожиданно для самой, хлынуло в два ручья, и, утирая слезы кулаком, она все всхлипывала: «А вы там все так же живете, все у вас по-обычному, да?.. А я тут, я тут… мне кажется, я всю жизнь тут…»

— Надо было завезтн, да?! — оборвала Виссариона Елена. И то, как она оборвала, оказалось еще большей неожиданностью, чем внезапные слова Виссарнона о Ксюше: голос ее был точно таким же раздраженно-кипящим, как на вокзале. — Так что же ты, прости меня, даже не вякнул об этом? Когда решать, то ты ничего не можешь решить. А теперь, задним умом, — «так и думал»! Не думать надо, а делать, но ты же насчет делать — пусть другие делают!

— С цепи сорвалась? — тихо проговорил Виссарион.

— Не с цепи, а просто нечего меня попрекать! Задним числом легко судить! А тогда-то, тогда ты где со своим решением был?!

На них смотрела добрая половина автобуса. Тянули издалека шеи, запрокидывали вверх, выворачивали назад головы. И всюду на лицах плескалось недоуменное оживленное любопытство. Евлампьеву было стыдно, он боялся поглядеть вокруг.

— Елена! — беря ее за локоть, просяще сказал он.

Она не обратила на него никакого внимания. И Виссарион — тоже, он молча, с крепко сомкнутыми губами глядел некоторое время на Елену и затем сказал, будто с неимоверным трудом разлепляя губы:

— Ты же знаешь, я не умею настаивать.

— А надо уметь! Надо, да! — все с тою же яростной раздраженностью тут же отозвалась она, и крупные полукольца ее волос вздрагивали на каждое произносимое слово. — А не в бессилии своем чуть что расписываться. Всегда так: сделаешь по чужой воле, а потом судом судить: нехорошо, неверно!.. Свою тогда нметь нужно!

У Виссариона сделалось темное, тяжелое, страшное лицо, — Евлампьев никогда не видел его таким. На виске у него, коряво вспучив кожу, туго и быстро заколотилась жила.

— Ну, если я другим, другим человеком рожден, — задушенно закричал он, — не могу настаивать, не умею своей воле подчинять… что же теперь делать?!

— А не попрекать тогда! Будто мне, как она там мается, сладко видеть!

— Гамма-глобулин антистафилококковый, кстати, я достал, — внезапно понижая голос до обычного, сказал Виссарион.— Достал и достал, и никакого шума, никаких истерик вокруг этого не устраивал.