На старом, для тепла, было накинуто пальто. С ними сидела и старая седая еврейка; у нее в руках тоже были карты. Прямо перед вошедшим стояла та, которая ему отперла. Это была очень молодая еврейка, красавица, с нежным, немного болезненным румянцем на щеках и с удивительно нежными вьющимися локонами. Большеголовому так и захотелось их потрепать, прильнуть к ним губами. Хотелось это не потому, что локоны были прекрасны, но потому, что в глазах девушки был испуг, и хотелось ее утешить, сказать что-нибудь хорошее, прогнать из ее глаз непонятный страх. Вправо от вошедшего была еще дверь в ту самую комнату, окна которой выходили на улицу.
Не бросая из рук карт, молодой, но не по летам полный, неопрятный еврей спросил по-шведски, еле глядя на вошедшего:
— Вам что?
— Я не понимаю по-шведски, — ответил большеголовый по-немецки.
— Говорите по-немецки, все равно, — ответил на жаргоне еврей. — Вы по какому делу здесь?
— Я — часовщик, бедный бродячий часовщик. Хочу добраться до железнодорожной станции. Ищу попутчиков.
— Попутчиков? — медленно спросил молодой еврей и сделал картами ход, как будто и не ждал ответа от вошедшего.
Помолчали.
— Вы откуда? — спросил опять молодой.
— Я немец. Был в северном городе Гаммерфесте и вот теперь спускаюсь на юг.
— И вы много заработали? — скороговоркой спросил опять молодой и опять сделал ход.
Большеголовый почувствовал запах пота от вопрошающего.
— Заработал так мало, что вот видите, не могу специальной лошаденки принанять.
— Вы немец? — переспросил молодой.
— Да, да, да, я из Гамбурга.
— Улица? — вмешался вдруг старик.
Большеголовый запнулся.
Неловко помолчали.
У красавицы испуг расширил зрачки до того, что ее глаза — и без того черные — сделались блестящими, как каменный уголь из шахты.
— Мы едем завтра. Можете с нами, — сказал молодой, чтобы выручить большеголового из неловкого молчания.