Светлый фон
МИРА, ХЛЕБА И ВЛАСТИ

Был бурный митинг в Волынском полку. Прапорщики говорили, что если Сухомлинов предавал русских солдат, то генерал Алексеев этого не сделает. Прапорщики выходили на деревянные подмостки. Потели и убеждали.

А в офицерском собрании, где на неубранный портрет Николая кто-то булавкой приколол Керенского, на столах остывали вкусные офицерские пирожки к бульону. Около них облизывался, свободно гуляя, рыжий кот. А повар на общем собрании жался к сырой стене промозглого манежа.

Прапорщики мяли носовые платки в руках, хватались за звонок. Аргументировали. Иногда забегали за кулисы подмостков и там щупали наганы, обутые скрипучей кожей кобур. Слегка отстегивали помочи и воротники гимнастерок, чтобы снова и снова аргументировать на подмостках. Кашляли от дыма, прелости и сырости в манеже. Прапорщики умоляли друг друга, умоляли глазами придумать что-нибудь для неграмотной массы. Но они видели каждый в другом то, что они не герои той жизни, которая стала совершаться в России.

Прапорщики бестолково толпились по арене, как гладиаторы в опустевшем цирке. Они, словно внезапно проснувшись, увидели себя идущими по тонкому канату, с которого обрываются. И каждый, выбрасывая слово солдатам, чувствовал, как срывается с каната на поругание толпе.

Выходили прапорщики и говорили, что Александр Федорович Керенский… На этом месте прапорщики путались. Опять обрывались с каната, потому что, кроме приколотой булавкой карточки Керенского на портрете царя, ничего не могли себе представить прапорщики.

А между тем сегодня генерал приказал прапорщикам «призвать солдат к одобрению назначения ген. Алексеева главнокомандующим». И прапорщики аргументировали.

Но даже повар, протиравший плечом серую стену манежа, почесав около ягодицы, просеял сквозь зубы, как через сито:

— Ну и ярманка.

Лиц солдатских нельзя было разобрать. Внизу, у подмостков, по всему огромному манежу была сплошная мозаика из бород, глаз, усов, ушей, ноздрей, пересекаемая в разных направлениях движениями рук. Одно необыкновенное животное: тысяча глаз, тысяча рук. Ноги солдатские прочные, как столбы. Волынцы на толстых подметках стояли, как вкопанные в каменный пол манежа. А руки, плечи, головы — все это двигалось, как нечто многообразное. Единое и вместе с тем миллионное. Едина была воля, миллионным был голос. Для солдат сейчас выходило так: Сухомлинов — это генерал с фамилией на букву С. Алексеев тоже генерал, но у него другая начальная буква.

Вот и все.

И от них, от всех генералов, солдаты отмахивались руками и головами. Кричали все одно и то же, и чем больше кричали одно и то же, тем более убеждались в том, что все они, солдаты, — это другое, чем те на подмостках, галифе. Жгли солдаты себе губы и пальцы окурками «козьих ножек». Жгли сердце свое махоркой и упорно стояли на своем. На своем против прапорщиков, против подмостков. Потели солдаты, дышали махоркой, вшу потихоньку за воротом давили, готовы были ноги свои в камень обратить, лишь бы довести до конца единоборство с прапорщиками. Махали руками солдаты. Но знали, что сейчас не в руках их оружие. Что если бы все они всем манежем опрокинулись на подмостки, то не достигли бы победы. Сейчас победа в другом: из всех криков, рычаний, угроз, проклятий надо было склеить одно, одно слово, большое и сильное и видное, как знамя, чтобы его, держа крепко, нести впереди — и тогда только ринуться на подмостки. Дальше подмостков, туда, где рыжий кот у офицерских бульонных пирожков гуляет, где Керенский на царе приколот булавкой, и дальше, дальше этого. Со знаменем путь не заказан!