Старик рассказывал о себе, о своей ненависти с отвратительными подробностями. Он будто бичевал себя за слепоту, с которой умерщвлял не того, кого надо было умертвить. Он корчился и вздрагивал плечами и веками, когда ему говорили, что весь глубочайший поток его мести излился мимо цели, что цель осталась невредимой, продолжает жить тут же, недалеко от него.
Старик явно добивался теперь своей смерти.
И поэтому со спокойным презрением к окружающим, с обломком суковатой палки в руках — старик любил сувениры — он отправился в тюрьму, как черносотенец и погромщик.
Груды справок, бумаг тоненьких, дрянненьких, казенного образца, с номерами в левом углу, с подписями заведующих и начальников — не могли выяснить, кто же был этот белокурый юноша, убитый и замученный.
Про Киру все почему-то забыли. Впрочем, один только заместитель старался сознательно не вспоминать о ней. Кира ходила на репетиции. Играла в спектаклях. Была по-прежнему доброй, только глаза ее стали еще светлей и осели куда-то глубже. Серые зверки их стали пугливее, растеряннее.
Есть люди — в каждом общежитии — знающие все. Газеты — по натуре. Выл и в этом городе такой громогласный человек. Круглый, в очках, и зимой и летом потный, на кривых ногах, с хорошим аппетитом, на постоянном уровне, без всяких нюансов. Он вечно считал себя неиспользованным и не на месте. Это поддерживало в нем постоянное любопытство к чужим делам и обстоятельствам. Не скрылась от него и вся эта история со странной исповедью Обрывова, которого он считал еще убитым при белых.
По каким-то делам пришлось этому, наполненному известиями, человеку быть у добряка и наивника Кирилла.
Кирилл слушал его рассказы, моргая своими проникновенными глазами, и вдруг почувствовал угрызения совести за то, что он, Кирилл, старый революционер, столько времени не вступается в дело, где идет речь о чести, а главное, о правде его давнишнего, близкого товарища.
У каждого человека свои особенные толчки к деятельности: у одних — красота, у других — деньги, у третьих, как у Кирилла, — совесть. Ежели пришла она, мощная, вселилась, рассыпалась по нервным проводам, тогда Кирилл не знал препятствий.
Несмотря на то что дело Обрывова велось в величайшем секрете и к нему никто не допускался, Кирилл, моргая глазами, наступая на ноги собеседникам, в поте лица — и не только лица, — добился разрешения переговорить с Обрывовым столько, сколько ему будет угодно и совершенно — как его уверили — наедине.
Обрывов вошел к Кириллу спокойным шагом. В глазах у Обрывова был всегда присущий ему смешок. Только теперь смешок этот был как-то светлее и осмысленнее.