Однажды, когда я купил полотна и кружев для воротников и отдал сшить их служанкам и когда они работали над ними, она спросила их, для кого эти воротники. Те ответили, что для меня, и тогда она велела, чтобы они кончали, а кружева она хочет пришить сама. И когда она пришивала их, я вошел в комнату, и она сказала мне, что работает для меня, чем я был так смущен, что даже не поблагодарил ее. Но однажды утром, когда я писал в своей комнате, которая находилась неподалеку от ее, она велела слуге позвать меня, и когда я подошел к двери, то услыхал, что она страшно кричит на свою прислугу и горничную и выговаривает им:
— Собаки! сволочи! Ничего не могут сделать как следует! Вон из моей комнаты!
Когда они вышли, я Пошел, и она продолжала их ругать и велела мне запереть дверь и помочь ей одеться, а потом велела мне взять ее рубашку с туалетного столика и дать ей и в то же время сняла ту, какая была на ней, и предстала передо мною вся нагая, отчего мне стало так стыдно, что я сказал ей, что сделаю это еще хуже ее девушек, которых она принуждена была позвать, когда приехал муж.
Я не сомневался более в ее намерении. Но так как я был молод и робок, то боялся какого-нибудь худого случая, потому что хотя она была уже в Летах, у нее, однако, еще сохранились следы красоты, — а это заставило меня решиться просить отпуска, что я и сделал на следующий вечер, когда готовили ужин. Тогда, не говоря мне ничего, ее муж пошел в свою комнату, а она, повернув, свой стул к огню, велела дворецкому снять мясо. Я появился к ужину.
Когда мы сидели за столом, вошла ее племянница, лет двенадцати, и, обратившись ко мне, сказала, что ее тетушка послала ее спросить, не захочу ли я с ней отужинать, так как она еще не ужинала. Не помню хорошо, что я ей ответил, но знаю, что госпожа легла в постель и сделалась крайне больна.
На следующий день, рано утром, она велела позвать меня, чтобы приказать найти лекаря. Когда я подошел к ее постели, она подала мне руку и сказала откровенно, что я был причиной ее болезни, а это удвоило мои опасения настолько, что я в тот же день записался в войска, которые набирали в Париже для герцога Мантуанского,[424] и уехал, ничего никому не сказав. Нашего капитана не было с нами, — он поручил командовать нами своему поручику, который был настоящий разбойник, так же как и два сержанта, потому что они жгли почти все жилища,[425] а мы терпели нужду, пока они не были захвачены судьей в Труа, в Шампани, и тот не повесил их всех, исключая одного из сержантов, приходившегося братом камердинеру монсеньора герцога Орлеанского, которого тот спас. Мы остались без начальства, и солдаты с общего согласия выбрали меня командовать отрядом, состоявшим из восьмидесяти человек. Я принял командование с такой властью, как будто бы был на самом деле капитаном. Я сделал им смотр и получил в Сен-Рейне, в Бургундии, жалованье. Потом мы дошли до Амбрюня, в Дофине, где нас встретил наш капитан, боясь, что не найдет в своей роте ни одного солдата. Но когда он узнал о том, что произошло, и так как я представил ему шестьдесят восемь человек (потому что двенадцать я растерял во время перехода), он всячески обласкал меня, произвел меня в свои прапорщики и назначил мне свой стол.