Светлый фон

Во всяком случае, «Скучная история» для него находка. Вот где Чехов! «Творчество из ничего», трудно придумать что-нибудь более странное… — …чтобы не сказать больше.

У Г. В. Адамовича («Одиночество и свобода» — блестяще написанная книга) сложилось впечатление, что по Шестову «Чехов — писатель твердый, беспощадный, и этот образ Чехова совпадал с представлением, сложившимся в памяти Бунина». «Жестокий талант — знаменитое определение, данное Михайловским Достоевскому…» «По пересказу и комментариям Бунина к статье Шестова могло показаться, что и у Чехова были черты подлинной жестокости».

Вот до чего дошло. Чехов — чуть ли не «жестокий талант». (Михайловскому-то настоящий Достоевский был совсем непонятен, чужд, как и Тургеневу. Это «знаменитое» определение таланта Достоевского пора бы давно выбросить. «Жестокость» Чехова вызывает просто улыбку.)

Адамович, правда, смягчает. «Читающий Чехова без предубеждения согласится, что сочувствия и снисхождения к человеку у него больше, нежели у какого-либо другого русского писателя». Все же выходит, что Чехов был вроде нигилиста, ни на что опереться не мог, в жизни видел одну пустоту. («Не скрывая… пустоты жизни».) И Адамович считает, что характеристика Шестова верна — только понимать ее надо по-особенному. (Почему Г. В. Адамович, во многом сам близкий внутреннему «звуку» Чехова, настоящему звуку, а не предвзято ему навязанному, почему он подпал здесь под владычество Шестова, приправленного Буниным, — непонятно.)

* * *

Что Чехов не был похож на Карамзина, не плакал при виде Эльбы, «Бедной Лизы» никогда бы не написал, что на Короленку тоже никак не походил, что он был мужествен и сдержан, замкнут, в обращении иногда холодноват, это несомненно. Но кто действительно знает писание Чехова, для того так же несомненно, что Чехов пережил и преодолел полосу «Скучной истории» и некоторых мелких рассказов того времени. Думаю, поездка на Сахалин особенно пробудила его. Бедствия людей, каторга, жестокости ее произвели действие благодатное. Никогда не было в нем жестокости — это неверно, это предвзятость. Всегда видел он горечь и печаль жизни, зло, которое часто в ней торжествует, — только это вовсе не есть в нем какое-то «разрушение» бытия, отрава ядом, это — просто глаз, видящий верно. А в сердце и противоядие. Это противоядие — мало осознанное «доктором Чеховым» христианское чувство, Молодому Чехову нравился Дарвин. Зрелому Чехову — епископ Михаил Таврический, с которого и написан в главных чертах «Архиерей». (С еп. Михаилом Чехов был знаком лично. Это был замечательный облик. «Ум глубокий, светлый, мысль очень ясная; благочестие его лучше всего видно в его книге „Над Евангелием“» — из письма ко мне проф. архимандрита Киприана.) Вот к кому и вот куда влекло Чехова-поэта и не осознавшего себя христианина в зрелую его полосу. Впрочем, влекло и ранее. «Святою ночью», «Студент» — что же, это «творчество из ничего»?