— И откуда эти себялюбы берутся, Андрей Матвеич?
— Да ведь ты не наивный парнишка, Семен Петрович!.. Откуда? Из самой сложной диалектики жизни. Это все она, мелкособственническая, дворовая ограниченность, многовековая крестьянская недоверчивость к переменам…
— «А что-то, мол, они мне принесут, хуже будет для меня или лучше…» Это ты верно заприметил, Андрей Матвеич. Но почему-то вот я, грешный, не такой…
— Эх, Семен Петрович! Да ты ж целую школу прошел, в широкой политической жизни пребывал, и оттого в тебе уже многое старокрестьянское выветрилось. А у многих оно еще продолжает жить в сознании. Да и учти: мы еще только начали перевоспитывать эту противоречивую крестьянскую душу… А это, сам понимаешь, сложная и тонкая работа… на годы и на годы! Ты вот идешь трудным и прямым путем, а иные петляют обходными тропками, сомневаются… И от этой реальности никуда не уйдешь. Да ведь и в колхозе у вас еще немало таких людей.
— Да, да… Они будто и вместе со всеми нами, а думки у них… Мы-то думали — они свежи, а они все те же!..
Семен истомленно помотал головой и шумно вздохнул.
— Представь вот ты как писатель мое положение, Андрей Матвеич. Доходит, понимаешь, до того, что я на некоторых наших колхозников смотреть не могу. Злоблюсь и думаю: «Заели вы, черти, мою жизнь!» Но жить без них тоже не могу.
— А еще больше на себя наговариваешь, — бросила Шура, не то жалея его, не то раздумывая над чем-то своим.
Семен, казалось, уже засыпал. Голова его клонилась к плечу, закрывались глаза. Но Никишев успел заметить, как из-под темных вздрагивающих век выбился в сторону Шуры трепетный и острый лучик: Семен видел ее всю сквозь тяжелый дневной устаток, сквозь пот и пыль, в избытке напитавшие его тело.
— Эх, Шура, Шура! А тебе, вижу, легче моего…
Он вдруг резко выпрямился, что-то почуяв, точно в боевой тревоге собрался вскочить на коня, и сдавленно крикнул:
— Да ты все еще тут?!
Борис Шмалев показался из-за дерева. Его чистое сероглазое лицо было неуязвимо спокойно и гладко.
— Ну и что из того? Тут… умных речей заслушался!
Баян еще висел на его плече. Бережно поддерживая баян одной рукой, Шмалев сказал почти смиренно:
— Я тут, Семен, дожидался удобной минуты сказать тебе: извини, мол, пожалуйста! Может, я глупый, смешной человек, но душа играет, ничего с собой не поделаю… Уж извини!
— Мне из твоего извиненья не шубу шить… Не случись по твоей вине глупое происшествие с плясками этими, не пришлось бы тебе извиняться… А, да и самому извиненью твоему — грош цена!.. — медленно и тяжело выговорил Семен, поматывая головой. — Поди, поди, прошу, не хочу я на тебя глядеть!