Светлый фон

Над островом, Робинзоном и Клингзором, над повестью и ее слушателями висела куполом белозвездная ночь, тихо, как дышат грудь и живот, вздымалась гора под деревьями, под домами, под ногами людей, лихорадочно-торопливо плясала по полушарию неба влажная луна, преследуемая звездами в дикой безмолвной пляске. Цепи звезд выстроились блестящей ниткой канатной дороги в рай. Девственный лес по-матерински верещал, первобытный ил дышал распадом и зачатием, ползла змея, полз крокодил, безбрежно разливался поток творений.

– А я буду снова писать, – сказал Клингзор, – уже завтра. Но больше не эти дома, не этих людей, не эти деревья. Писать я буду крокодилов и морских звезд, драконов и пурпуровых змей, и все это в становлении, в изменении, полным жажды стать человеком, стать звездой, полным родов, полным тлена, полным бога и смерти.

Среди его негромких слов и среди сумятицы этого пьяного часа низко и ясно звучал голос Эрсилии, она тихо напевала песню о bel mazzo di fiori[72], от ее песни шел покой, Клингзор слушал ее так, словно она доносилась с далекого плавающего острова через моря времени и одиночества. Он опрокинул свою пустую глиняную чашку и больше не наполнял ее. Он слушал. Пел ребенок. Пела мать. Кто же ты – беспутный мерзавец, прошедший сквозь всю грязь мира, босяк и дрянь или малое, глупое дитя?

– Эрсилия, – сказал он почтительно, – ты наша добрая звезда.

Через крутой темный лес, в гору, цепляясь за ветки и корни, пробирались к дому. Добрались до светлой опушки, вышли в поле, тропинка в кукурузе дышала ночью и возвращением домой, отсвет луны на кукурузном листе, косо убегающие ряды виноградника. Теперь Клингзор пел, тихо, хрипловатым голосом, пел тихо и много, по-немецки и по-малайски, со словами и без слов. Тихим пеньем он изливал скопившееся в нем – так бурая стена излучает вечером собранный за день свет.

Один за другим откланивались друзья, исчезали в тени лоз на узких тропинках. Каждый уходил, каждый был сам по себе, стремился домой, был одинок под небом. Одна из женщин поцеловала Клингзора на прощанье, жгуче впилась в его рот губами. Разбрелись, растаяли все. Поднимаясь в одиночестве по лестнице к своему жилью, Клингзор все еще пел. Он пел хвалу богу и себе самому, он славил Ли Тай Пе и славил доброе вино из Пампамбьо. Как идол, покоился он на облаках утверждения.

– Внутри, – пел он, – я как золотой шар, как купол собора, там стоят на коленях, молятся, стены сверкают золотом, на старой картине истекает кровью Спаситель, истекает кровью сердце Пречистой Девы. Мы тоже истекаем кровью, мы, прочие, мы, заблудшие, мы, звезды и кометы, семь и дважды семь мечей пронзают нашу блаженную грудь. Я люблю тебя, светловолосая и чернокудрая женщина, я люблю всех, и мещан тоже; вы такие же бедняги, как я, такие же бедные дети и неудавшиеся полубоги, как пьяный Клингзор. Привет тебе, возлюбленная жизнь! Привет тебе, возлюбленная смерть!