Он прошел вперед, и я заметил, что он изменился, был рассеян и равнодушен, говорил лишь о театре и, казалось, на другие темы беседовать не хотел. Только после обеда, когда мы, молчаливые и почти смущенные, сидели друг против друга в желтых плетеных креслах, он неожиданно начал:
– Это хорошо с твоей стороны, что ты приехал! Я тоже сегодня вечером буду стараться изо всех сил.
– Спасибо, – ответил я. – Выглядишь ты неважно.
– Ты считаешь? Ну, надо довольствоваться тем, что есть. Я ведь соломенный вдовец, знаешь.
– Да.
Он смотрел куда-то в сторону.
– Тебе что-нибудь известно о Гертруде?
– Ничего особенного. Она все еще нервничает и плохо спит…
– Ладно, оставим это! У вас она в хороших руках.
Он встал и прошелся по комнате. Видимо, он хотел сказать что-то еще – он испытующе и, как мне показалось, недоверчиво посмотрел на меня.
Потом рассмеялся и говорить не стал.
– Тут еще Лотта опять возникла, – начал он снова.
– Лотта?
– Да, та самая, что тогда была у тебя и жаловалась на меня. Она здесь, вышла замуж, но, кажется, еще интересуется мною. Она приходила сюда – нанесла мне визит по всей форме.
Он опять хитро посмотрел на меня и засмеялся, увидев, что я испуган.
– Ты ее принял? – помедлив, спросил я.
– А-а, ты считаешь меня на это способным! Нет, дорогой мой, я велел ее не принимать. Но прости, я говорю глупости. Я чертовски устал, а вечером должен петь. Если позволишь, я прилягу у себя и часок посплю.
– Ладно, Генрих, отдыхай, а я ненадолго съезжу в город. Ты прикажешь подать мне карету?
Не хотелось мне опять молча сидеть в этом доме и слушать шум деревьев на ветру. Я поехал в город, без определенной цели, и попал в старую Пинакотеку[66]. Там я с полчаса разглядывал в сером сумеречном свете старые картины, потом музей закрыли, и я не придумал ничего лучшего, как усесться в кафе читать газеты и через высокие окна смотреть на улицу, залитую дождем. Я решил во что бы то ни стало прорваться сквозь этот холод и поговорить с Генрихом начистоту.
Однако, когда я вернулся, я застал его улыбающимся, в хорошем настроении.