— Иван, и не совестно было тебе красть?
— Чепуха. Один, чтобы ему было веселее, колол себе руки. — (Я понимала, что он говорил о морфинистах.) — Другой курил турецкий табак. А мне было весело на душе, если хорошо что-нибудь удавалось.
Открыто выворачивая передо мной свою вывихнутую душу, он улыбался мне своей детской доброй улыбкой, которая не изменилась и не погасла, пройдя через страшную грязь панской Польши.
Мы уже вошли в наш номер «Народной» гостиницы и расстелили ковер, купленный только что на «Париже». Свеже-зеленый, с салатным оттенком, с разбросанными по нему зелеными древесными ветками и какими-то розовыми цветами, он напоминал нам наше детство, которое роднило нас сейчас светлой и грустной памятью и звало к хорошей, честной жизни. Брат стоял возле меня, как моя не написанная еще повесть. Полный тревоги, смотрел на ковер, и в глазах светился вопрос: как я буду дальше жить? Но над всем этим витала радость — мы встретились…
У каждого пережитое, как тяжело бы оно ни было, пахнет какими-то цветами его детства, поет его птицей, струится своей «Зачарованной Десной», как у А. Довженко; блестит своей, не такой, как везде, каплей росы, как у В. Солоухина; горит и днем своими звездами, как у О. Берггольц в «Дневных звездах»; улыбается шутливо, как у Василя Минко в «Моей Минковке».
Мое же, сквозь все его драмы и трагедии, запахло для меня аистовым-цветом с куликовских лугов. Цвети же, мой аистов-цвет, на радость, на счастье людям, хоть вырос ты из нашей беды, лихолетья, из моего сиротства.