Иванко уже сидит против меня за столом в маленькой убогой комнате моей тетки Маринци. Двадцать лет, что разлучили нас, висят над столом перед нами и своей тяжестью сковывают нашу речь. Двадцать лет моей жизни в Советском Союзе, а Иванка в панской Польше. Я получила высшее образование, стала писательницей. А Иванко?..
Вечерние сумерки огоньками соседних домов уже заглядывают в комнату тетки Маринци. Но мы еще хорошо видим друг друга. А сумерки с этими вечерними проблесками словно подчеркивают, как необыкновенна наша встреча. Ведь ее могло и не быть, если бы стояли по-прежнему столбы, разделявшие Львов и Киев. Радость этого события нельзя не почувствовать, когда мы смотрим молча друг на друга. Но эти сумерки сейчас здесь напоминают и о другом, о невысказанном, что лежит между нами: двадцать лет прожитой жизни в разных государствах. Я еще не знаю, кто мой брат: бедный лазык или уже стал преступником? Одно вижу: он очень оборван, и лохмотья, которые на нем, слишком легки по этой поздней, уже с заморозками осени, и он такой изнуренный, словно долгое время просидел в подземелье.
Эти первые минуты молчания лишь тетка Маринця нарушает своими слезными причитаниями. Она хочет зажечь свет, но мы с братом одновременно ее удерживаем. Мы еще хотим узнавать друг друга, говорить друг с другом языком этих сумерек, а может быть, Иванку стыдно, что он такой оборванный, ведь для куликовца хорошо одетый человек — это уважение. А последним человеком считают того, кто плохо одет. Как не вспомнить нам отца, которому лучше было недоесть, недоспать (этого никто не видит). Но быть плохо одетым? О, это великий позор.
Когда свет вспыхивает в комнатке, мы уже немного свыклись друг с другом, и улыбка роднит эти минуты. Брат уже уверился, что я не стыжусь видеть его в таком батярском одеянии. Но я еще живу памятью об Иванке, еще вижу его в своем воображении мальчишкой, который не хотел подчиняться ни родителям, ни воспитателям, который так отличался своими симпатиями и вкусами от других мальчиков в приюте. А передо мной сидит уже человек в летах, будто мне незнакомый. Но этот чужой человек смотрит на меня узкими черными — материнскими — глазами, которые поднимают в душе столько наболевшего, грустного… Тетка Маринка обливает нашу встречу горячими слезами. Можно ли столько плакать? А она плачет и причитает, плачет и причитает. Ее красные глаза и лицо с синюшным румянцем на щеках напоминают мне мать, у которой тоже не просыхали слезы.
Меня тревожит, что Иванко часто отводит глаза в сторону или опускает их, словно не может с чистой совестью смотреть на свет. Что лежит на его душе? Но все эти тревожные мысли отступают перед радостью: мы нашлись! Где живет сейчас Иванко? Нигде. Где придется. При Польше таким не разрешалось показываться на центральных улицах Львова. А как будут относиться к нему Советы, он еще не знает. Полицейские всех таких, как он, знали в лицо, имели при себе список. Ведь не было в его компании ни одного, который бы не сидел в тюрьме по нескольку раз.