Светлый фон

— Ладно, ладно, — бубнил. — Не очень-то и боимся... испугал... — И только с расстояния злобно крикнул: — Пожалеешь еще!

 

Вдовин закрывал ладонью глаза. Пальцами до боли давил виски. Приступ ярости не проходил. Внутри: мерцание фиолетовых спиралей, красное полыхание. Бывшие ожоги — в полспины, на ногах — обнажились. Чужой прирощенной кожи будто не стало. Будто ее сорвали или она сама отслоилась. И до мяса, до крови, до трещин — до невыносимости! — жгло, разрывало, мутило. Так всегда случалось, когда он впадал в ярость. Когда уже терял контроль, не помнил себя.

Внутри:

Главное, повторял, — успокоиться. Не двигаться. Не видеть. Не слышать. Зажаться. Замолчать. Тогда ощущение содранной кожи — шкуры! — обнаженной, пылающей раны постепенно пройдет. Стоять! твердо стоять! не теряя сознания, пока на бывшие ожоги вроде бы ляжет холодная мокрая простыня, когда отпустит...

бывшие

Он стоял, прикрывая ладонью глаза. Внутри продолжалось фиолетово-красное полыхание — языками, спиралью, по кругу. Но вот, кажется, начало затихать. И тогда это полыхание в черной дали выхватило маленький серобетонный бункер, который быстро стал надвигаться, разрастаясь, и в нем уже была видна та черная щель — черная полоска амбразуры... И вспыхнули каменными осколками два выстрела — выше и ниже — и от этого их, в танке, дернуло, задрало вверх, а надо чуть ближе, прямее, и снаряд тогда попадет точно, в щель, в эту черную смертельную полоску — еще газку! И тут что-то толкнуло — резко и сильно, прямо в лобовую броню, и засверкало, зашипело, и он понял, что это — фаустпатрон. Рывком куда-то в сторону: вот здесь нет! здесь! сюда! И уже броня накалилась, жар... Быстрее! быстрее! а то — конец! И он не помнил, как выскочил, как бежал, как на нем тушили комбинезон. И как непомняще, в ярости, в бешенстве, с пустой пылающей спиной, с горячими дырами на ногах побрел туда, к дзоту-бункеру, где уже толпилась пехота, расстегнул, превозмогая невыносимую боль, кобуру и, не разговаривая, дважды выстрелил. И только потом, под черным рукавом на кисти руки увидел синее: Ваня, 1922 г., Ростов н/Д. И только тогда он понял — власовец! И услышал: «Ребята, пошли от греха подальше». Он посмотрел: высокий сержант с пышными пшеничными усами — дядька, пожилой, сердитый на него...

Внутри это их туда

А теперь он видел этот полутемный угол бункера, и в нем был не Ваня-предатель, а толстомордый, огромный Семенюк, не знающий, как вывернуться из своей загнанной ситуации. Он то жалко улыбался, то сверлил его колючими ненавидящими глазками, то опускал в отчаянии голову, то вскидывал ее с надеждой, молением. А он целился в него медленно и непримиримо, а кто-то хныкал сбоку, и, повернувшись, он увидел его откормленную, мягкую, красивую Любку — совсем обнаженную, мугло-белую, с распущенными золотистыми волосами, с большими нежными грудями. А рядом с ней был Толик — прозрачный, синевато-невидимый, почти бесплотный, но с ясным и спокойным лицом, над которым, как нимб, зеленела армейская фуражка. «Анатолий Никифорович, — говорил он ему, — что с вами? Что случилось?»