— Я вижу, ты не очень стараешься вспомнить, — сказал шериф.
— Я не могу вспомнить, потому что я не могу знать, — сказал негр. — Я живу-то совсем не тут. Вы же небось знаете, где у меня дом, белые люди.
— Мистер Бьюфорд говорит, что ты живешь вон там, прямо у дороги, — сказал шериф.
— У дороги мало ли кто живет. Мистер Бьюфорд, он же небось знает, где мой дом.
— Он врет, — сказал помощник. Это его звали Бьюфордом. Он и держал ремень — пряжкой наружу. Держал, изготовясь. Следя за лицом шерифа. Так легавая ждет приказа кинуться в воду.
— Может, врет; может, нет, — сказал шериф. Он созерцал негра. Под тяжестью его громадного, неповоротливого тела пружины кровати просели. — Он просто еще не понял, что я не шучу. Не говоря уже об этой публике, — у них ведь нет своей тюрьмы, чтобы спрятать его, если дело примет неприятный оборот. А если бы и была, они все равно не стали бы утруждаться.
Может быть, глаза его опять подали знак, сигнал; может быть — нет. Может быть, негр уловил это; может быть — нет. Ремень опять хлестнул, пряжка полоснула по спине.
— Еще не вспомнил? — сказал шериф.
— Там двое белых, — сказал негр. Голос у него был безучастный — ни угрюмости, ничего. — Не знаю, кто они такие и чего делали. Не наша это забота. Никогда их не видел. Просто слышал, люди говорили, что там живут двое белых. А кто они — нас не касается. Больше ничего не знаю. Хоть до смерти запорите. Больше ничего не знаю.
Шериф опять вздохнул.
— Хватит. Похоже, что так.
— Да это же, как его, Кристмас, который на фабрике работал, а другой — Браун, — сказал третий мужчина. — Да это бы вам в Джефферсоне кто угодно сказал — любого останови, от кого спиртным пахнет.
— И это похоже, что так, — сказал шериф.
Он вернулся в город. Когда толпа увидела, что шериф уезжает, начался общий исход. Как будто смотреть было больше не на что. Труп увезли, а теперь уезжал и шериф. Он будто увозил в себе, где-то внутри этой неповоротливой и вздыхающей туши, саму тайну: ту, что манила и воодушевляла их как бы намеком на что-то, кроме однообразной череды дней и разврата набитой утробы. И вот смотреть было больше не на что, кроме как на пожар; а его они уже наблюдали три часа. Они уже свыклись с ним, сроднились; он уже стал неотъемлемой частью их жизни, не только переживаний, — увенчанный в безветрии столбом дыма, неколебимым, как памятник, к которому можно вернуться в любую минуту. Поэтому, когда их караван достиг города, в нем было что-то от надменной чопорности похоронного кортежа: автомобиль шерифа — в голове, остальные — гудят и блеют позади, в тучах совместно поднятой пыли. На перекрестке возле площади их задержала на минуту повозка, остановившаяся, чтобы выпустить пассажира. Выглянув из окна, шериф увидел молодую женщину, вылезавшую из повозки медленно и осторожно — с неуклюжей осторожностью женщины на сносях. Затем повозка отъехала; караван двинулся дальше и пересек площадь, где кассир в банке уже вынул из сейфа конверт, который был оставлен ему на хранение покойной — с надписью: