— Итак, в санитарной карете привезли в город тетушку Розу, — сказал Шрив. Квентин не ответил, он даже не сказал: Мисс Розу. Он просто лежал, пристально, не мигая, глядел на окно и вдыхал пьянящую, морозную, чистую, сверкающую снегом тьму. — И она легла спать, потому что теперь все было кончено, теперь не осталось ничего, теперь там не было ничего, кроме этого слабоумного парня, который будет прятаться в этом пепле среди четырех обгорелых труб и будет выть до тех пор, пока кто-нибудь не придет и не прогонит его прочь. Поймать его было невозможно, и, кажется, никто никогда не мог отогнать его подальше от этого места — он просто на некоторое время переставал выть. А потом снова слышался вой. Итак, она умерла. — Квентин ничего не ответил; он пристально смотрел на окно; потом он не мог даже сказать, видел ли он действительно самое окно или всего лишь отражение бледного четырехугольника окна на своих веках, хотя через секунду оно начало появляться опять. Оно начало материализоваться и теперь, вопреки закону всемирного тяготения, приняло ту же странную позицию, словно, утратив свой вес, превратилось в сложенный пополам листок бумаги, который принес с собою летний день в Миссисипи, аромат глициний, запах сигары и беспорядочную суету светляков. — Юг, — сказал Шрив. — Юг. О господи. Не удивительно, что все вы переживаете самих себя на много-много лет. — Листок теперь был виден совершенно четко; скоро он сможет разобрать отдельные слова — скоро, через секунду, вот-вот, сейчас, сейчас, сейчас.
— В двадцать лет я старше множества людей, которые уже умерли, — сказал Квентин.
— А умерло гораздо больше, чем дожило до двадцати одного, — сказав Шрив. Теперь он (Квентин) мог его дочитать, кончить — это ироническое письмо, написанное косым затейливым почерком, письмо, пришедшее из штата Миссисипи в эти суровые снега: