Светлый фон

– Пока я не имею еще определенного плана, – призналась она. – Но всего вероятнее, что тоже не вернусь в Пропадинск. Разыщу родных, а затем… затем поступлю куда-нибудь на место учительницей, гувернанткой, телеграфисткой. Надо как-нибудь жить. Впрочем, все это еще в будущем, а пока я меньше всего думаю именно о себе.

В Казани они расстались, расстались, как и следует хорошим знакомым – без особенного сожаления и почти равнодушно. Впрочем, Люба почувствовала именно теперь свое полное одиночество, но к этому нужно было привыкать. Она долго провожала глазами уезжавшего на извозчике Шерстнева и с каким-то ужасом подумала, что ведь этот человек мог быть ее судьбой. Как это глупо, когда целый мир сосредоточивается в одном человеке, тем более глупо, что этого мира она даже и не знала. Мало ли хороших людей на свете, и почему именно отдать преимущество Шерстневу? Но этими размышлениями ей пришлось заниматься недолго, потому что она уже была в районе своих действий. Приходилось расставаться с пароходом и на лошадях отправляться на поиски по старым адресам. Можно было, конечно, сначала остановиться в Казани и разыскать там семью Койранских, но этому помешал Шерстнев: Люба не хотела ехать вместе с ним.

Старушку Меркулову, мать отца, Любе приходилось разыскивать в течение нескольких дней. У нее было какое-то маленькое именьице, в котором она и перебивалась с двумя дочерьми, оставшимися в девушках. Появление Любы произвело сенсацию. Маленькая квартирка Меркуловых наполнилась новыми словами, о которых уже давно здесь не было помину.

– Я ваша внучка… – говорила Люба, стараясь быть ласковой с бабушкой. – Мне так хотелось вас видеть… обнять…

Старуха смотрела на нее какими-то испуганными глазами, точно она пришла с того света, а потом как-то вдруг расплакалась, горько и неутешно, как плачут старые люди, много перенесшие горя. Это была простая привычка плакать.

От охватившего ее волнения Люба в первый момент не рассмотрела ни обстановки, ни самих родственников. Это пришло ей в голову, когда она уже лежала в постели и почувствовала себя чужой, как никогда. Да, кругом чужая, и даже больше – ей показалось, что тетки смотрят на нее почти враждебно. Осмотрелась она только на другой день. Старый деревянный домик и покосился, и прогнил, и обветшал. Внутри царила настоящая бедность, та бедность, которая лишена даже надежды на какое-нибудь будущее: его не было. Оно умерло вместе с Аркашей, и Люба поняла, почему ей показалось, что тетки смотрели на нее враждебно: она являлась невольной причиной страшной катастрофы. Затем, ее скромный дорожный костюм, щегольской чемоданчик, саквояж, ватерпруф, шляпа, сапоги – все казалось здесь роскошью и, может быть, вызывало в старых девах смутное чувство ревнивой зависти. Да, вот она, хваленая честная бедность, и у Любы сжалось сердце… Бабушку звали Анфисой Аркадьевной, а теток – Катериной Васильевной и Ольгой Васильевной. В их лицах Люба еще раз проследила то жесткое и неприятное выражение, которое ей не нравилось у отца, – это была опять она же, бедность… Она придавала скорбную озлобленность и молчаливую натугу, она светилась во взгляде, она складывала губы, она ложилась преждевременными морщинами и покрывала голову сединой. Все трое были такие худые, изможденные, а своей работы платья из дешевенькой линючей материи не придавали красоты. Это была застарелая бедность, державшая в своих когтях всю семью, и в ней лежала разгадка сурового характера представителей этой семьи.