Растроган я был тем – в этом нельзя было ошибиться поело такого чтения, – что Орлов был так же влюблен в личность Суворова, как я. Причем в то время в этой его влюбленности была своя, особая сторона. Шел 1942 год, самые его тяжелые месяцы, и в мыслях о Суворове была какая-то отдушина для многих трудных, обуревавших нас тогда чувств. Напоминание о личности Суворова было напоминанием о славе и силе русского оружия. Орлов вообще любил Суворова, по в 1942-м трудном году любил его особенно. И это меня трогало, отвечая моим собственным чувствам.
Рад я был тому, что Орлов замечательно читает мою поэму. Читает, внося в нее больше, чем в ней присутствует, читает, раздвигая ее рамки изнутри, ощущая себя как бы старым суворовским солдатом, рассказывающим о человеке, вместе с которым он провоевал всю жизнь. В поэме были места, подсказывавшие возможность такого прочтения ее, но Орлов, оперевшись на них, сделал это гораздо шире, чем в самой поэме. Он даже там, где шла прямая авторская речь, в глубине, отдаленно все время сохранял интонацию этого старого рассказчика. Ему было интересно читать эту поэму именно так, и никак иначе; он потому и взялся ее читать, что почувствовал в ней такую возможность для себя. Чтение это по тональности перекликалось с тем, как Орлов читал «Василия Теркина».
Он читал с какой-то солдатской мудрецой, местами с неговорливым, но глубоким волнением, местами с затаенным юмором.
Расстроен же во время этого чтения я был тем, что Орлов, как бы задним числом, читая, подсказывал мне, как могла бы быть по-другому, глубже и человечнее, написана эта моя юношеская поэма.
Слушая Орлова, хотелось в каких-то местах заново написать эти стихи, уже от лица того рассказчика, суворовского солдата, в образе которого удивительно точно жил Орлов во время чтения поэмы.
Не знаю, может быть, я не прав, но я не люблю, когда читают стихи красивыми, звучными, как бы приподнятыми над жизнью голосами. Я, например, при всем глубоком уважении и к таланту и к личности В. И. Качалова, как поэт никогда не мог примириться с тем, как он читал стихи. Из них уходила жизнь, и оставалась только красота звуков.
Орлов читал стихи, как бы дыша на тебя самой жизнью, где-то покашливая, где-то в твоем присутствии задумываясь, где-то улыбаясь вместе с тобой, а где-то беря тебя рукой за самое сердце.
Я могу быть необъективен в своих суждениях о чтении «Суворова», но «Василия Теркина» Д. Н. Орлов читал так, как но читал никто ни до, ни после него. В этом я убежден совершенно твердо.
Я познакомился с Дмитрием Николаевичем Орловым зимой 1941/1942 года во время репетиций пьесы «Русские люди» в Московском театре драмы. Орлов играл в пьесе Глобу. Я в то время был военным корреспондентом, большую часть времени находился на фронте, и у меня в памяти не осталось связных воспоминаний о тех редких репетициях, на которых я присутствовал. Помню только общее ощущение от них. В театре было очень холодно, репетировали, дуя от холода в кулаки, кутаясь. Работали денно и нощно. Всем очень хотелось поскорее сыграть эту пьесу – хорошую или плохую, но рассказывающую о том самом, что происходило на фронте именно в это время, в каких-нибудь сотне или сотнях километров от холодного дома, в котором репетировалась пьеса. Очень отчетливо помню свое мимолетное, по острое ощущение Орлова в роли Глобы на этих репетициях. Он влез в роль с самого начала, чуть ли еще не за столом уже вжился в сапоги и гимнастерку, в накинутый на плечи ватник. Так и сидел в нем на репетициях, закладывая большие пальцы за ремень гимнастерки. Он играл Глобу пожилым, по молодцеватым и физически сильным человеком, который хоть не ахти какое большое начальство, но на самом-то деле – и мудрей и сильней всех, кто рядом с ним, и знает о себе это, хоть и не лезет пи-кому на глаза.