Светлый фон

И у Твардовского, благожелательно отнесшегося к роману, и у меня самого было желание, чтоб рукопись прочел Федин. Но Федин работал в это время над собственной вещью; в редакции, видимо, колебались, посылать ли Федину мою объемистую, почти двадцатилистную рукопись, и, как я могу судить по сохранившемуся у меня ответному письму Федина, мне пришлось обратиться с этим деликатным вопросом непосредственно к нему.

«Я, конечно, прочитаю – и с интересом, дорогой Константин Михайлович, – писал Федин. – Но ведь, Вы знаете, я – не быстрый. Что Вы называете «в эти дни»? Я жду со дня на день путевку в Барвиху. Если наконец поеду, возьму рукопись с собой и там прочитаю быстро, дней в пять… Здесь же на даче читать буду медленнее. Присылайте, так или иначе…»

Получив эту записку, я послал первую часть романа Федину, одновременно с этим по другому экземпляру продолжая работать над ним в редакции.

Во второй половине марта 1952 года я получил из Барвихи довольно объемистый пакет и, открыв его, обнаружил там тринадцать больших, плотных белых листов бумаги, исписанных сверху донизу знакомым мне тонким, твердым, негнущимся почерком Федина.

«…Вопрос о печатании Вашей рукописи, наверное, давно решен, так что мой отзыв вряд ли может сослужить роману какую-нибудь пользу, – писал Федин. – Но если бы Вам понадобилось сослаться на мое мнение о романе, то Вы можете воспользоваться этим моим письмом – в любой части или полностью и в любых обстоятельствах, в которых сделать это Вы сочтете нужным. Это – писательское письмо, а не рецензентское, поэтому я буду говорить обо всем, что мне думалось при вторичном чтении рукописи с карандашом в руке. Наберитесь терпенья…»

Так начиналось письмо Федина, за которым шел разбор первой части моего романа, столь подробный и тщательный, что он сам по себе занимал больше половины печатного листа. Я ждал этого фединского письма с большим нетерпением, но, получив его, был вознагражден за свое ожидание такою мерою щедрого дружеского внимания и такою мерою профессиональной заботы старшего о подающем надежды младшем, которых я ни разу и ни от кого до этого не видел. Не хочу этим сказать, что мне никогда никто не помогал до этого. Нет, мне помогали многие, я многим остался благодарен до сих пор за их письма, за добрые советы в этих письмах, за их умные, а порою сердитые птички и пометки на полях моих рукописей. Но письмо Федина – это был не просто отзыв, влияющий на судьбу рукописи, и не просто помощь добрым и умным советом. За его письмом стоял большой писательский труд, потраченный им всецело на меня, на то, чтобы помочь мне стать писателем. Я при всей своей литературной незрелости был все-таки достаточно опытен, чтоб понять меру этого труда, понять, что прочесть мою рукопись так, как дважды прочел ее Федин, и написать о ней так, как он написал, значило истратить на литературное воспитание, в общем-то, начинающего прозаика Симонова не часы и даже не дни, а, очевидно, две или три недели, оторванные от собственной работы, от собственной фединской прозы. Труд такого рода всегда в той или иной мере – жертва, всегда самоотречение. Но в данном случае мера этой жертвы поразила меня и оставила благодарным на всю жизнь. Говоря это, думаю, что у нас есть немало писателей и моего, и других поколений, которые по таким же поводам, связанным с их писательской работой, продолжают испытывать такое же, как я, чувство благодарности к Федину.