В заключительном к роману стихотворении Живаго рассказывается евангельское «моление о чаше»32 в Гефсиманском саду. Слова Христа к апостолам содержат фразу:
Разве это не повторение уже сказанных доктором слов о своих «друзьях» – интеллигентах, поступавших не так, как поступал он: «Единственно живое и яркое в вас – это то, что вы жили в одно время со мною и меня знали»?
Весь путь Живаго последовательно уподобляется евангельским «Страстям Господним»34, и стихотворная тетрадь-завещание доктора заканчивается словами Христа:
Этим завершается роман. Его герой, как бы повторяющий крестный путь на Голгофу, последним своим словом к читателю, как Христос, прорицает будущее признание сотворенного им на земле во имя ее очищения от греха.
Не в том ли состоял «крестный» путь Живаго, что доктор-поэт, вещающий свое «второе пришествие» и суд над человеком, в действительности презирал реального человека, возводя себя на недосягаемый для смертного пьедестал? Не в том ли состояло призвание этого интеллигентского мессии, что ради спасения своего «духа» он убивал, предавал, ненавидел человека, мнимо сострадая ему лишь затем, чтобы возвысить себя над ним до самообожествления?
В этом, собственно, и заключается все содержание высшей духовной ценности доктора Живаго, его гипертрофированного индивидуализма. В сущности, доктор нисколько не осуществляет своей претензии на мессианство, потому что искажает, но не повторяет пути обожествляемого им евангельского пророка: христианством на мрачной дороге д-ра Живаго и не пахнет, потому что он меньше всего заботится о человечестве и больше всего о себе».
9
Весной 1958 года я на два с лишним года уехал разъездным корреспондентом «Правды» в республики Средней Азии и по этой причине перестал работать в секретариате правления Союза писателей и в «Новом мире», редактирование которого вторично взял в свои руки Твардовский. Почти десять лет, вплоть до 1967 года, письма Константина Александровича ко мне носили главным образом личный характер. Впрочем, и за этот период у нас все же возникла переписка и по одному редакционному делу, В 1963 году я на протяжении нескольких месяцев состоял в редакционной коллегии «Литературной России»36 и, судя по сохранившемуся у меня письму Федина, даже успел проявить там некоторую активность. Приведу это письмо, важное для понимания позиции Федина в существенных литературных вопросах.
«27 января 1963. Дача. Дорогой Константин Михайлович, в «Лит[ературной] России» я увидел опубликованный рассказ М. Зощенко37 и почувствовал себя, так сказать, пристыженным. Разумеется, как всегда, я затянул с ответом на Вашу записку, а редакционная работа не терпит промедлений – я это знаю. К счастью, все обернулось именно так, как мне хотелось: напечатан только один – лучший, конечно, – рассказ, и остался в недрах редакции слабенький рассказик «В универмаге»38 из тех мелочей, которые Зощенко вынужден был поставлять «Бегемотам», «Крокодилам», «Смехачам»39. Я вовсе не думал давать к Зощенке предисловия, напутствия, «врезочки» – он не нуждается в рекомендациях, хотя нынешний читатель мог уже полузабыть его, а молодой – совсем не знать. Но некоторое время после Вашей записки я колебался, начал думать о Зощенке, природе его таланта, человеческой и писательской его судьбе. Эти размышления убедили меня в том, что я – в сущности – уже сделал главное из того, что обязан был сделать по отношению к его судьбе и дарованью: напечатал о нем статью, когда он еще был жив40 и когда писать о нем было еще вполне «запрещено»… Само собой, я мог бы написать о нем теперь больше и обстоятельнее. Но во «врезочке» это не уместилось бы и «главное» все-таки уже сказалось раньше. Так что эти мои строчки к Вам не извинение, а объяснение, почему я замешкался с ответом…»