Алексей Иванович и теперь не мог избавиться от жара стыда за то послание, которое вымучил и передал с помощью Юрочки Аврову.
Из послания Авров мог понять, что он, Алексей Иванович, жалеет о своём, не до конца продуманном поступке, что не ждал он такой гневной реакции верхов на свою, в общем-то, будничную статью, что готов он принять Геннадия Александровича Аврова у себя, и не только принять, но даже сопроводить поохотиться на весенних разливах.
Трудно далась эта дипломатическая ложь. Но Авров откликнулся, и неожиданно быстро, даже уточнил дату приезда, чем сразу ввергнул Алексея Ивановича в лихорадочное ожидание задуманного рокового шага. Обдумывать расправу над злом, когда ты в отчаянии, и знать, что, вот, уже назначен день, когда воплотивший всё зло мира, но всё-таки человек, должен быть расстрелян твоей рукой, далеко не одно и то же. Надо быть не только готовым к роковым последствиям, но и убедить себя в необходимости задуманного поступка. Ему казалось неподсудной мысль: если власть не в силах избавить общество от зла, то человек вправе сделать это сам…
«Так, что же таишь ты, Авров, за своей застылой усмешкой? – пытался разгадать Алексей Иванович. – Мою или свою беду?!. При готовности исполнить приговор, он, всё-таки, чувствовал смутное беспокойство, памятно похожее на испытанное некогда, когда шли они с Авровым в безлюдной фронтовой ночи, разыскивая свой батальон, ворвавшийся вечерней атакой в немецкое расположение. Авров шёл позади, в руке у него был его маленький пистолет. Тогда Алексей Иванович лишь чувствовал исходящую от трусливого старшины опасность. Теперь он знал по дружескому признанию самого Аврова: ещё бы шагов сто в глухоту безмолвной ночи, и авровская пуля вошла бы ему в затылок.
Помня ту ночь, он даже попытался угадать, есть ли у Аврова припрятанный в лёгкой кобуре у пояса памятный пистолет?
Впрочем, это уже не имело значения: в любом случае он успеет выстрелить первым.
И всё-таки Алексей Иванович медлил. Он не мог понять, что подвигло всевластного Геннадия Александровича согласиться на необычную для него, без свиты и комфорта, дальнюю поездку, оказаться вдруг здесь, у костра, в безлюдье, наедине с бывшим своим командиром, почти уничтоженным нравственно властной его волей?
Никогда не был прост это вечный старшина. Всегда предугадывал каждый шаг свой и чужой. Неужели поверил он, что фронтовой его командир встал перед ним на колени, что готов он пойти к нему в услужение? Неужто поверил в такую невозможную возможность?
Нет, нет, за усмешкой, застылой в углах его губ, нечто иное, не простая удовлетворённость победой над своей человеческой противоположностью. В усмешке, растягивающей его губы, больше жестокости, чем торжества. И не может не быть к тому причины.