А потом пришла домой Таня, вся как‐то утончившаяся за эти двадцать лет, с уменьшившимся лицом и подобревшими глазами, – сразу закурила, засмеялась, без стеснения вспоминая с ним то отдаленное лето, – и он все дивился, что и Таня, и ее мать не поминают покойного и так просто говорят о прошлом, а не плачут навзрыд, как ему, чужому, хотелось плакать, – или, может быть, держали фасон? Появилась бледная, темноголовая девочка лет десяти, – «А вот моя дочка, – ну пойди сюда», – сказала Таня, суя порозовевший окурок в морскую раковину, служившую пепельницей. Вернулся домой Танин муж, Кутасов, – и Елизавета Павловна, встретив его в соседней комнате, предупредила о госте на своем вывезенном из России, домашнем французском языке: «Le fils du maître l’école chez nous au village»[46], – и тут Иннокентий вспомнил, как Таня сказала раз подруге, намекая на его (красивые) руки: «Regarde ses mains»[47], – и теперь, слушая, как девочка с чудесной, отечественной певучестью отвечает на вопросы матери, он успел злорадно подумать: «Небось теперь не на что учить детей по‐иностранному», т. е. не сообразил сразу, что ныне в этом русском языке и состоит как раз самая праздная, самая лучшая роскошь.
Беседа не ладилась; Таня, что‐то спутав, уверяла, что он ее когда‐то учил революционным стихам о том, как деспот пирует, а грозные буквы давно на стене уж чертит рука роковая. «Другими словами, первая стенгазета», – сказал Кутасов, любивший острить. Еще выяснилось, что Танин брат живет в Берлине, и Елизавета Павловна принялась рассказывать о нем… Вдруг Иннокентий почувствовал: ничто-ничто не пропадает, в памяти накопляются сокровища, растут скрытые склады в темноте, в пыли, – и вот кто‐то проезжий вдруг требует у библиотекаря книгу, не выдававшуюся двадцать лет. Он встал, простился, его не очень задерживали. Странно: дрожали ноги. Вот какая потрясающая встреча. Перейдя через площадь, он вошел в кафе, заказал напиток, привстал, чтобы вынуть из‐под себя свою же задавленную шляпу. Какое ужасное на душе беспокойство… А было ему беспокойно по нескольким причинам. Во-первых, потому что Таня оказалась такой же привлекательной, такой же неуязвимой, как и некогда.
Оповещение
Оповещение
У Евгении Исаковны, старенькой, небольшого формата дамы, носившей только черное, накануне умер сын. Она еще ничего об этом не знала.
Шел утром дождь, дело было ранней весной, одна часть Берлина отражалась в другой – пестрое зигзагами в плоском – и так далее. Чернобыльские, старые друзья Евгении Исаковны, получили около семи утра телеграмму из Парижа, а спустя два часа – письмо (по воздуху). Фабрикант, у которого с осени служил Миша, сообщал, что бедный молодой человек упал в пролет лифта с верхней площадки, – и еще после этого мучился сорок минут, был без сознания, но ужасно и непрерывно стонал – до самого конца.