Светлый фон
что

Из женщин ни одна не была хороша собой; всем было под или за сорок пять. Все, без сомнения, были членами каких‐нибудь клубов – библиофилок, бриджа, болтовни, – и все они принадлежали к огромному, холодному сестричеству неизбежной смерти. Все они, казалось, были безплодными и ничуть от того не страдали. Может быть, у иных и были дети, но как им удалось произвести их на свет, было теперь забытой тайной; многие нашли замену производительной способности в разнообразных эстетических поползновениях, например в украшении комитетских комнат. Глядя на одну напряженно смотрящую даму с веснущатой шеей, сидевшую рядом, я уже знал, что, слушая вполуха д-ра Туфеля, она, скорее всего, тревожилась о какой‐нибудь декоративной детали, имевшей отношение к очередному собранию или патриотическому вечеру военного времени, точной природы которого я не мог установить. Зато я знал, как необходимо нужна ей была эта тонкая добавочная подробность. Что‐нибудь этакое в середине стола, думала она. Такое что‐нибудь, от чего все бы ахнули – скажем, огромное-преогромное блюдо с искусственными фруктами. Только, само собою, не из воска фрукты, а что‐нибудь такое дивно мрамористое.

Весьма прискорбно, что я не удержал в памяти имен этих женщин, когда меня с ними знакомили. У двух стройных, взаимозаменяемых старых дев, сидевших на твердых стульях, фамильи начинались на «дубль-вэ», а что до прочих, то одну определенно звали мисс Биссинг. Я ясно это разслышал, но позже не мог соединить этого имени ни с одним лицом или похожим на лицо предметом. Кроме д-ра Туфеля и меня, имелся еще один мужчина. Он оказался моим соотечественником, каким‐то полковником Маликовым, не то Мельниковым – у г-жи Галль это вышло похоже на «Милвоки». Пока разносили безалкогольные и безцветные напитки, он наклонился ко мне с кожаным скрипучим звуком, как если бы под своей мешковатой синей парой он носил сбрую, и сообщил мне глухим русским шепотом, что когда‐то имел честь знавать моего почтенного дядюшку, и я тотчас вообразил его себе багровым, но несъедобным яблоком на фамильном древе моего тезки. К д-ру Туфелю тем временем возвращалось его красноречие, и полковник выпрямился, обнаружив обломанный желтый клык в сходившей на нет улыбке и деликатными жестами давая мне понять, что мы потом вдоволь наговоримся.

– Трагедия Германии, – сказал д-р Туфель, аккуратно складывая бумажную салфетку, которой он вытирал тонкие губы, – это и трагедия цивилизованной Америки. Я выступал во многих женских клубах и других центрах просвещения и везде замечал, как глубоко ненавидят эту европейскую войну (которая теперь, слава Богу, закончилась) утонченные, чувствительные души. Я также обратил внимание на то, с какой радостной готовностью образованные американцы воскрешают в памяти более счастливые времена, заграничные впечатления, незабываемый месяц или еще более незабываемый год, проведенный некогда в стране искусства, музыки, философии и доброй шутки. Им вспоминаются дружеские связи, заведенные там, и время, когда они учились и благоденствовали, обласканные гостеприимством благородного немецкого семейства, и эту исключительную чистоту на всем, и песни на закате погожего дня, и прекрасные маленькие города, и весь этот добрый, романтический мир, который встречал их в Мюнхене или Дрездене.