Светлый фон

И только сказал он это – весь берег запел. Слепой старец чутко вслушивается. Стройные созвучия захлестнули седовласую голову. Он протянул десницу к Элладе, словно там кто-то в опасности, тонет, а он протягивает руку спасения.

А Елена плыла всю ночь, вздымая голову над волнами. И когда приблизилась к ионийскому побережью, волосы ее снова стали шелк и вороново крыло, брови – тетива тугого лука, увядшие исцелованные груди приподнялись и встали, изогнулись алые губы. И когда она увидела в первых лучах солнца старца с простертою рукою, то впервые поняла, зачем родилась и куда идет.

– Отец! – воскликнула она. – Отец!

И старец встал, вошел в море, и волны ласкали его босые ноги.

– Елена! Дочь моя!

И Елена, девственная, вечно юная, не ведающая старости, вступила в раскрытые объятия бессмертия.

Любимая, удастся ли мне когда-нибудь написать эту песнь о Елене? Суждено ли мне жить? Выживу ли я в этих горах? Вернусь ли когда-нибудь к тебе? Душа полна черных предчувствий. Вся моя надежда на тебя: любовь побеждает смерть.

13 апреля. Любимая, сегодня я получил письмо от дяди Велисариоса, отставного профессора. Оно заставило меня призадуматься и вместе с тем рассердило. Я перепишу его тебе, чтобы и ты увидела, до чего доходят те, кто слишком много читал, слишком хорошо изучил людей, и кто разнимает идеи по косточкам.

Ты знаешь моего дядю: видела его однажды, когда мы пришли к нему домой и застали его склоненным над раскрытой книгой, с трубкой в зубах. Он говорил с нами о великих проблемах, о культуре, о Боге, о войне и, разговаривая, вырезал из рукописи, лежавшей перед ним, кораблики, петушков и куколок, и смеясь, выстраивал их перед собой. Слова его, помнишь, были полны мудрости и захватывали нас. Он говорил страстно и взволнованно – и вдруг, вырезав еще одного петушка, разражался хохотом. И мы терялись, не зная, правдой ли было то, что он говорил, то, что, казалось, исходило из глубин его мудрости и страдания – или он просто издевался над нами?

Таким я представляю себе последнего великого человека всякой великой цивилизации: на все он смотрит с такой высоты , что люди кажутся грязными глянцевитыми букашками – навозными жуками или короедами, а земля – скорлупой ореха, которую швыряют морские волны, И он смотрит безмятежно со своей высоты на человеческие бури и иногда смеется, иногда сочувственно качает головой. Но с сочувствием холодным, бесчеловечным, с тем сочувствием, которое не утрудит себя протянуть руку и помочь ореховой скорлупке не утонуть. Часто, когда я рассказывал ему о том, чему нас учили в университете, он смотрел на меня и улыбался мефистофельской улыбкой. А когда я спрашивал, почему он надо мной смеется, он отвечал:

– Когда вырастешь, поймешь, быть может. Если я скажу тебе сейчас, будет слишком рано, и слова мои пропадут даром. Впрочем, быть может, ты никогда не поймешь. Я, молодой человек (так он меня насмешливо называет), я, молодой человек, смотрю на цивилизации, как поэт на облака: вот они клубятся; разбухают, копят в себе дождь, ветер и молнии, а потом подует ветерок, и вот они уже меняют облик, смешиваются, разделяются, краснеют в солнечном закате. А подует ветер сильнее – и они исчезают. Сможешь ли ты когда-нибудь так смотреть на цивилизации, на людей и богов? Сомнительно. Но попытайся, борись, иди вперед, пока можешь. Смелей, молодой человек, смелей!

Но когда я начинаю говорить о брате моей матери, я могу говорить бесконечно. Итак, умолкаю и предоставляю слово ему самому. Он был в своем репертуаре, когда писал это письмо. Смотри, как он потешается, унижая людей и их идеи, а потом мало-помалу распаляется и начинает злиться.

«Дорогой мой племянник Леонидас, лже-спартанец, здравствуй. Из последнего твоего письма явствует, что наш мудрец болен интеллектуальной чесоткой и пресловутыми духовными треволнениями, свойственными молодежи. Ты измышляешь себе проблемы, а потом бьешься над их радением, эта тебе не удается, ты в отчаянии и дуешься на Бога, на дьявола и на человеческий разум. А потом испускаешь горестные вопли и просишь у меня помощи? Чем я могу тебе помочь, бедный мой очкастый афинский цыпленок? Бей их, эти проблемы, мой славный герой? Вперед, ура! Так вы кричите, когда бросаетесь в атаку на партизан. Точно так же бросайся и на этих страшных колючих ежей – на вечные вопросы. Шлепнись на них физиономией, окровени колючки, а когда поймешь наконец, что кровь, которую ты выливаешь с таким удовольствием, не их кровь, а льется она из тебя, то подпиши безоговорочную капитуляцию и успокойся. Сдайся какому-нибудь большому ежу, – я хочу сказать, какой-нибудь великой идее. А их очень и очень много: родина, религия, наука, искусство, слава, коммунизм, фашизм, равенство, братство... Вы пришли на распродажу, молодые люди, выбирайте и покупайте! Сегодня великих идей дюжины, потоку что нет, на самом деле, ни одной, потому что вы пришли, как я уже сказал, на распродажу. Свечерело, ярмарка подходит к концу, цены упали, и можно купить великую идею за кусок хлеба.

Когда и я был молодым, помню, приезжал к нам на остров един итальянский шарлатан в высоченном цилиндре и лечил от всех болезней и хворей. Он ездил, стоя в тележке, которую тащила добродушная терпеливая ослица. Звал он ее – не знаю, почему? – Каролиной. А его звали Каролито. У него было полным-полно бутылочек, порошков и мазей. «У тебя что за болезнь?» – Лечил все. Рвал зубы, вставлял стеклянные глаза, продавал деревянные руки с толстым крючком для одноруких и деревянные ноги для одноногих, и резиновые пояса для страдающих грыжей. Имелись у него и магические заклинания от любовной болезни, и белая мышка, тыкавшаяся мордочкой в билетик с двустишием, говорившим вам вашу судьбу.

Такой же Каролито и разум человеческий, Леонидакис. Назови ему болезнь, и он обязательно найдет тебе лекарство, которое тебя излечит. И насколько я могу судить по другим твоим письмам, лекарство от твоей болезни существует, и оно просто чудодейственно. Ты спрашиваешь, откуда мы пришли и куда идем, и какова цель жизни, что, и как, и почему?.. Серьезная болезнь. Но Каролито даст тебе ответ, и ты успокоишься. Впрочем, и я знаю этот ответ, потому что и я немножко Каролито. Итак, лекарство твое называется – Марио. Она даст тебе твердый и окончательный ответ на все твои вопросы. Прими две-три капли Марио – сколько можешь; чем больше, тем лучше – вечером на сон грядущий и успокоишься.

Ты думаешь, что я по обыкновению издеваюсь и не снисхожу до серьезного разговора с тобой? Ошибаешься, молодой человек. Серьезнее я говорить не могу. Это высший плод всей моей мудрости. Я не доверяю человеческой стойкости и великим идеям, которые мучают молодых людей, как юношеские прыщи. Кипит у них кровь, они возбуждены и взволнованы вопросами о начале и конце мира, о цели жизни, о том, что было раньше – курица или яйцо. Это кожное заболевание, молодой человек, – ничто другое. В одно прекрасное утро шагают они, полные беспокойства, погруженные в глубокие раздумья – и встречают какую-нибудь вертихвостку: толстушку крестьянку или анемичную афинянку, брюнетку, блондинку или шатенку (есть на все вкусы) – и застывают с раскрытым ртом. Вот и ответ. Они женятся и – успокаиваются.

Вот что я имею сказать в ответ на высокоидейное твое письмо, дорогой мой племянник. Повторяю: я не доверяю людям, их треволнениям и их великим идеям. Сыт по горло. Когда я слышу, как какой-нибудь проповедник вещает о добре и любви, меня тошнит. Когда я слышу, как какой-нибудь политикан разглагольствует о родине, чести и справедливости, меня тошнит. Они все обесценили. Причем знают это и те, кто говорит, и те, кто слушает. И все же никто не встанет и не плюнет.

Я начал писать это письмо, смеясь, но чем больше говорю и чем больше припоминаю то, что вижу и слышу, тем больше охватывает меня отвращение и гнев. Не сердись на меня, молодой человек, за то, что я не доверяю твоим возвышенным треволнениям. Это ветрянка, уж ты меня прости. Мне тебя жалко, поэтому я посылаю тебе мазь – это письмо. Читай его всякий раз, как нападет духовный зуд, и ты увидишь – он прекратится. Что касается меня, то мне когда-то дали другую мазь, но мне не повезло. Болезнь приняла худший оборот, и я уже неизлечим. Душа моя теперь уподобилась ослице Каролине, таскает она, бедняга, на себе шарлатана – мой разум. Нет ей утешения, потому что она прекрасно знает все его уловки и проделки, и не верит ему. И все же продолжает таскать и слушать, так он расхваливает свои снадобья и с отвращением трясет своей добродушной терпеливой головой. И все же я предпочитаю свою неисцелимую болезнь вашему исцелению. Я считаю ниже своего достоинства бежать и найти укрытие под сеныо какой-нибудь великой идеи. Среди ветров и дождей, под завыванье этой страшной бури шагаю я по пустынным дорогам с непокрытой головой – нет на ней ни черной, ни красной шапки – иду с непокрытой головой, босой, отчаявшийся и упрямый, как король Лир, но не потому, что меня бросили мои дочери, а потому что я сам их бросил. И когда упаду посреди дороги, мне бы хотелось испустить дух, как мой любимый кондотьер Строцци13, умерший 21 июня 1558 года – святая дата! Один его богобоязненный друг упал перед ним на колени, умоляюще сложив руки…