Светлый фон

— И с могил стали подыматься… а там люди. Кто-то заверещал… Дашка, дуреха, сомлела со страху. У меня самой коленки трясутся. Батюшка верещит дурным голосом… потом кто-то камнем кинул, вот тут-то я и очуняла. Поняла, что еще немного, и сметут, благо револьвер при мне был.

— А ты его…

— Привычка, — повинилась Авдотья. — У нас там без оружия не больно погуляешь. Я и пальнула со страху в воздух. А после сказала, что если батюшка не заткнется и людей не успокоит, то… его на тот свет отправлю.

Она тяжко вздохнула.

— Думаешь, жаловаться будут?

— Будут, — уверенно сказала Лизавета и взяла подругу за руку. — Но и пускай… ничего они не добьются.

— До тетки точно дойдет… а она папеньке отпишется…

— И что?

— И ничего. — Авдотья мазнула ладонью по глазам. — Ты права, ничего… я живая, Снежка тоже. И души отпустила, сказала, что крепко их привязали.

Она потянулась за туфлями и, надев их, добавила:

— А еще сказала, что за Одовецкой много стоит, только над ними у Снежки силы нет. Так что передай там, пусть побережется.

 

Лешек разложил бумаги на столе.

Кабинет его, на самом деле преогромный, выходящий окнами на реку, по которой все так же степенно и неторопливо ползли крохотные пароходики, казался небольшим. Во многом происходило это из-за шкафов из красного дерева. Выполненные массивными, они давно уже, еще до появления цесаревича, сроднились с этими, дубового колера, стенами. Поистерлась слегка позолота на ручках, поблекли надписи. И лишь черный бюст папы римского, стоявший в кабинете еще со времен Смуты, казалось, был не подвержен времени.

Пара колонн уходила в узорчатый потолок.

Спускалась на цепях преогромная люстра, подаренная в позапрошлом году купеческой гильдией. Поблескивали зеркала, слегка прикрытые тканью. А огромные столы скрывались под горами бумаг.

— Мне вот любопытно, — Димитрий поднял одну, пробежался взглядом и отправил в мусорную корзину, где, по его мнению, этаким доносам самое место было, — ты здесь порядок когда-нибудь наведешь?

— Когда-нибудь наведу.

Корзина была переполнена, как и чаша Лешекова терпения. Он ерзал, то пытаясь распрямиться, то сгибаясь, но осторожно, дабы модные узкие брючки не треснули. И понимание, что вот эту красоту еще весь вечер терпеть, раздражало несказанно.

— Что у тебя? — Он отложил тросточку и не без удовольствия расстегнул пуговички на пиджаке. Пуговички были узорчатые, отделанные каменьями и оттого, верно, весьма и весьма неудобные.