— Так… — Первецов замешкался. — Чернь же ж… глупости одни…
— Какие? — Димитрий сам удивлялся собственному терпению.
— Так… глупые.
— Насколько глупые?
Первецов нахмурился, губенками пошевелил, будто молясь про себя. А после решительно произнес:
— Понятия не имею.
— Так возымейте уже! — Димитрий не выдержал. — Идите. И без нормального доклада не возвращайтесь. Мне не просто имена нужны. Мне нужно знать, как эти люди исчезли. При каких обстоятельствах. Кто их видел последними. И что про это говорят другие. Друзья там, приятели. Ведь были же у них какие-то приятели?
Первецов нерешительно кивнул, предусмотрительно с начальством высоким соглашаясь. Оно-то погневается и простит, а пока перетерпеть надобно.
— Идите уже. — Димитрий махнул рукой. Небось самому на кухню лезть придется, будто бы у него делов других нет. А ему еще рыжую к ужину отвести надобно…
При мысли об этом злость исчезла.
А на верхний этаж он заглянет. И в город пошлет кого… знать бы еще, кого слать, чтоб не вовсе безголовый… где ж взять такого-то?
Стрежницкий спал.
Заперся еще.
Авдотья фыркнула и достала отмычки. А что, народец на границе всякий, и потому лучше уж уметь, чем не уметь. Учил ее папенькин адъютант, приличный ныне Фома Игнатьевич, некогда, в годы буйные, молодые, звавшийся попросту Фомкой.
Руки у него были ловкие.
Науку помнили.
И не только эту.
— Ты, барышня, не гляди, что распрекрасная… — любил повторять он, раскладывая на столе тонюсенькие проволочки, крючочки и монеты с обрезанным краем. — Небось папенька — это прехорошо, да надобно, чтобы и у тебя руки не из задницы росли.
Пойманный на деле прегорячем, он чудом избежал каторги, согласившись заместо нее на служение. И служил верно, и к папеньке прикипел всею душой, и Авдотье той любви досталось.