А чуть позже, все еще смеясь, он пожал плечами, как это делают дети, и заплакал навзрыд.
Пришла осень. Поль целыми днями строил макеты кораблей, а Симона покупала ему новые коробки с деталями. Она тоже участвовала в игре.
— До чего ты серьезный! — говорила она.
Когда он с энтузиазмом клеил и прибивал, то
не замечал, как бежит время, и с наступлением сумерек удивлялся, что приходилось зажигать лампы и прекращать работу перед сном.
— Можно подумать, что ты строишь настоящие корабли, — говорила она.
Иногда она брала в руки его лицо и добавляла, что когда–нибудь, когда он устанет, то сам перестанет в это верить. Он пожимал плечами, смотрел удивленно.
— Да нет же, послушай. Ведь это по–настоящему.
Нежность, которую они испытали друг к другу
в Шамони, сохранилась. И даже погрузившись в ночь, они любили друг друга, отдаваясь этому все сильнее и сильнее. Шале стало ихубежищем. Они привыкли к теплому и приятному ощущению уку—танности.
По утрам Симона ездила в деревню за покупками, а на обратном пути вела машину как сумасшедшая: дорога, ворота, аллея, скрип тормозов, лестницы, но он всегда был на месте. Ее часовое отсутствие читалось у Поля на лице — в полуулыбке или покачивании головы, ей не составляло труда расшифровать смысл: как мне тебя не хватает, ты была далеко, так далеко, а я оставался один.
Потом пришла зима.
Подремывая в наступивших холодах, деревня ждала снега. Он выпал декабрьским вечером, тяжелый, медленный. И за одну ночь все стало белым.
Единственным живым в этом белом мире оставался перезвон колоколов, бивший в их темные запотевшие окна, похожие на иллюминаторы.
— Где мы? — говорил Поль. — Никто не найдет нас и зима никогда не кончится. Мы слишком далеко забрались.
Ему пришлось много дней пролежать в постели, как и в прошлом году в Монте—Карло. Лихорадка окрашивала его лицо, оживляла цвет глаз, вздувала губы.
— Не уходи, не уходи, — говорил он. — А вдруг я умру, а вдруг я внезапно умру, а ты даже не заметишь?
Он любил ощущать ее возле себя, любил, чтобы она читала ему вслух. Даже если он не слушал. Он мог молчать часами, но никогда не был так близко, как сейчас.
— Ты не можешь умереть, — шептала Симона, — ты слишком красивый, ты не можешь уйти без меня.
Она научилась брить и стричь его. Она даже хотела, несмотря на его протесты, растирать его тело мазью с одеколоном, «снадобьем моей прабабушки, ей девяносто четыре, а она еще жива». «Ну и что с того?» И когда он удивлялся, какое удовольствие она испытывает от прикосновений к его коже, от легких поцелуев, которыми она осыпала его грудь, она на секунду застывала, словно опечалившись.