На Рождество устроили празднества, и Екатерина с удовольствием смотрела, как двор танцует и веселится, аплодировала, когда Генрих кружил дам по залу, смеялась шуткам лицедеев и подписывала счета на все выпитое и в изобилии съеденное. В подарок Генрих получил от нее красивое инкрустированное седло и с полдюжины сорочек, которые она сама сшила и украсила знаменитой испанской вышивкой черным шелком.
— Я хочу носить только те рубашки, что ты сшила сама! — сказал он, прижимая тонкую ткань к щеке. — Своими белыми ручками!
Екатерина улыбнулась, за плечи потянула его к себе так, чтобы он нагнулся, и она нежно коснулась губами его лба.
— Договорились! Я всегда буду шить для тебя рубашки!
— А вот тебе мой подарок, — сказал он и подал ей большую, обитую кожей шкатулку. Предвкушая что-то прекрасное, Екатерина подняла крышку и не разочаровалась. В шкатулке оказался рубиновый гарнитур: диадема, ожерелье, два браслета и несколько колец.
— Генрих!
— Нравится?
— Очень!
— Наденешь сегодня?
— Да! И сегодня, и в крещенский сочельник!
В это первое Рождество своего правления молодая королева сияла от счастья. Широкие юбки не могли скрыть раздавшейся талии, и, куда бы она ни пошла, король приказывал принести ей кресло, чтобы она села, не утомляла себя. Он сочинял для нее песни, музыканты их исполняли, а она сидела, расставив ноги, слушала и улыбалась.
Вестминстерский дворец, январь 1510 года
Вестминстерский дворец, январь 1510 года
Ночью мне снится, что на Темзе прилив, и с приливной волной по реке поднимается флот из судов с черными парусами. Наверно, это мавры, думаю я, или, быть может, испанцы, но при этом отчетливо понимаю, что и те и другие — мои враги и враги Англии. В тревоге я мечусь по постели и просыпаюсь с ощущением кошмара, а проснувшись, понимаю, что дела совсем плохи: простыни мокры от крови, а живот гвоздит острая боль.
В ужасе я кричу и бужу Марию де Салинас, которая спит в моей опочивальне.
— Что такое? — вскидывается она, видит мое лицо и бежит к двери — послать горничную за повитухой, но в глубине души я уже знаю, что никакая повитуха мне не поможет.
В окровавленной рубашке я перебираюсь в кресло, где, как мне кажется, боль, рвущаяся наружу, станет легче.
Когда повитухи, бестолковые спросонья, наконец прибегают, я уже на полу, стою на коленях, как больная собака, и молюсь, чтобы выйти из этой передряги невредимой. Молить о здоровье ребенка, я знаю, смысла нет: ребенок мой мертв. Острая боль разрывает живот, по мере того как дитя покидает мое тело.
В течение этого долгого и мучительного дня Генрих снова и снова приходил к моей двери, а я, кусая руку, чтобы не разрыдаться, уверенным голосом прошу его прийти потом, позже. Я не в силах сказать ему, что ребенок родился мертвым. Это девочка. Повитуха показала мне ее, маленький комок плоти, мою бедную детку. Единственным утешением мне то, что это не мальчик, которого я обещала Артуру. Это девочка, мертвая девочка, и тут-то я вспоминаю, что как раз девочку он первой и хотел, чтобы назвать ее Мария.