— Нокс...
— Я искал ее, когда мы были в Бирмингеме, и — подожди — я вернулся в тот бордель, когда мне было, возможно, пятнадцать. Когда мне сказали, что у нее произошла передозировка и она умерла, знаешь, что я сделал?
Я медленно подхожу к нему, качая головой.
— Я плакал так сильно, что думал, что никогда не перестану плакать. — он смеется, потирая затылок, но смех натянутый. — Жалко, не правда ли, Ти?
— Нет. Она была нашей единственной семьей.
— Она была шлюхой, которая впустила этих ублюдков, пока мы спали, и...
Я хлопаю рукой по его рту, прерывая. Не хочу этого слышать. Я так близка к тому, чтобы вновь пережить это, а это никогда не бывает хорошо.
Он мягко убирает мою руку.
— Суть в том, что мы семья друг друга. Папа и Агнус наша семья. Мне не следовало плакать из-за этой шлюхи, и именно тогда я понял, что плачу не из-за нее. Я просто оплакивал наше детство и то, как ненормально мы выросли из-за нее. Плакать это нормально, Ти. Слёзы очищают больше, чем эти пробежки.
— Спасибо, Нокс. Мне это было нужно сегодня.
— Счастливого дня свободы. — он ухмыляется.
В этот день одиннадцать лет назад мы с Ноксом разорвали цепи. Мы убежали и ни разу не оглянулись.
Мы были детьми, но заслужили свою свободу. Мы увидели выход, поэтому воспользовались им. Если бы мы остались там, я бы стала такой же, как моя мама, а Нокс, вероятно, покончил бы с собой или принимал наркотики и умер бы от передозировки, как мать.
Мы всегда спасали себя, и это будет продолжаться.
Он пристально смотрит на меня.
— Для протокола, скажешь кому-нибудь, что я плакал, и я убью тебя.
— Зависит от того, как ты себя поведешь.
— Я не буду твоей сучкой, сестренка. — он переходит на свой чрезмерно драматичный тон. — Помни, я родился первым.
— Это значит, что ты заплакал первым, верно?
— Ах ты, маленькая засранка.