— Хм?
— Можно я поеду с тобой?
Адам посмотрел на нее снизу вверх, все еще улыбаясь, но, должно быть, за игривостью и попыткой сострить в ее лице читалось что-то еще. Что-то уязвимое и умоляющее, что она не могла должным образом скрыть.
— Оливия. — Он бросил и телефон, и пульт на кровать. — Не позволяй им.
Она склонила голову. Вообще-то, она вовсе не собиралась снова плакать. Какой в этом смысл? И она не была такой — не была этим хрупким, беззащитным созданием, сомневающимся в своих поступках на каждом шагу. По крайней мере, раньше она была другой. Боже, как же она ненавидела Тома Бентона.
— Не позволяй что?
— Не позволяй им испортить для тебя конференцию. И науку. Не позволяй ставить под сомнение свои достижения.
Оливия опустила взгляд и, зарывшись пальцами ног в ковер, принялась пристально разглядывать желтую полоску на своих гольфах. А потом снова посмотрела на Адама.
— Знаешь, что во всем этом по-настоящему печально?
Тот покачал головой, и Оливия продолжила:
— Во время доклада… Я получала удовольствие от процесса. До этого я была в панике. Меня почти тошнило. Но пока я рассказывала этой огромной толпе о своей работе, своих гипотезах и идеях, объясняла свой ход мыслей, пробы и ошибки, важность этого исследования, я… Я почувствовала уверенность в себе. Я ощутила, что у меня все получается. Все казалось правильным и увлекательным. Как и положено науке, когда ты о ней рассказываешь. — Она обхватила себя руками. — Как будто, возможно, я могла бы стать в будущем ученым. Настоящим ученым. И возможно, что-то изменить в мире.
Адам кивнул, как будто точно знал, о чем речь.
— Жаль, что меня там не было.
Она могла ручаться: он говорит искренно. Он хотел бы быть с ней рядом. Но даже Адам — неукротимый, решительный, на все способный Адам — не мог быть в двух местах одновременно, и факт оставался фактом: он не слышал ее доклада.
«Я понятия не имею, потянете вы или нет, но не это должно вас волновать. Важно, достаточно ли веские у вас причины для того, чтобы стремиться в академические круги», — вот что он сказал ей три года назад в туалете. Вот что она в течение многих лет твердила себе всякий раз, когда натыкалась на стену. Но что, если все это время он ошибался? Что, если действительно не всякий мог потянуть учебу в аспирантуре? И что, если это и имело наибольшее значение?
— А если это правда? Если я и вправду посредственность?
Он долго не отвечал. Просто пристально смотрел на нее, и в его лице читался намек на досаду, губы задумчиво сжались. А потом заговорил тихим и ровным голосом: