Но в тот день в переполненном зале заседаний, среди людей, известных мне лишь по старинным фотокарточкам, я была страшно далека от объективности. Дагерротипы ожили и обрели голоса, они спорили со страстью, и их страсть захватила меня, свидетельницу. Имон де Валера, председатель Дойла, возвышался над собранием. Носатый, тонкогубый, черноволосый, с неумолимым выражением некрасивого лица, он облачил свою долговязую фигуру в сугубо черное. Де Валера родился в США от отца-испанца и матери-ирландки; ни тот, ни другая не испытывали к мальчику нежных чувств и не занимались его воспитанием. Но де Валера имел талант к выживанию. Для начала он, благодаря американскому гражданству, выжил после Пасхального восстания – был помилован, в то время как других зачинщиков казнили. Затем он выжил в Гражданскую войну – в отличие от Майкла Коллинза, Артура Гриффита и дюжины других крупных политиков. От этого человека веяло эпохальностью, удивительно ли, что и я подпала под обаяние личности? В Ирландии этому стойкому борцу было уготовано редкое политическое долгожительство[53].
Он говорил дольше, чем все остальные, вместе взятые, перебивал, отбирал слово у очередного оратора, стремясь растоптать или хотя бы переиначить любую идею, кроме собственной. Во время перерыва он набросал некий документ, мало отличавшийся от Англо-ирландского договора, и попытался его продвинуть; когда же Дойл не дал согласия на том основании, что до сих пор на закрытых дебатах обсуждался документ совершенно другой, де Валера пригрозил уходом с поста председателя Дойла. Иными словами, в очередной раз отвлек всеобщее внимание от главного вопроса. Я понимала, что сужу об этом человеке предвзято (слишком много читала о нем, да и о последствиях его действий), и потому мысленно осаживала себя: так нельзя, Энн, ты, как любой историк, задним умом сильна, а Имон де Валера не знал и не мог знать, чем всё обернется. Действительно, легко судить с высоты 2001 года, легко тыкать пальцем – вот, дескать, кто всему виной – так сама История решила. Теперь, на заре 1922 года, в Дойле, в самой гуще событий, я видела другое – всеобщее глубокое уважение к Имону де Валера и желание смягчить его гнев. Впрочем, не укрылось от меня и еще одно обстоятельство: если перед Имоном де Валера благоговели, то Майкла Коллинза обожали.
Всякий раз, когда Майкл выходил к трибуне, в зале воцарялась тишина – люди дышать боялись, чтобы ни слова, ни интонации не упустить. Сердца начинали биться в унисон; разумеется, биения было не разобрать на слух, зато его пульсацией полнился зал, дрожь пробегала по рядам – никогда и нигде я ничего подобного не испытывала, не знала до сих пор, что такое истинное единение. Разумеется, я читала речи Майкла – я также видела его фото на митинге на площади Колледж-Грин в Дублине – фотограф, вероятно, находился на верхнем этаже соседнего дома, снимал из окна. Митинг проходил весной 1922 года. Для оратора сколотили тесные подмостки, внизу колыхалась людская масса. Лиц не разобрать, только головные уборы – бледные, будто нарочно засвеченные. Здесь, в Мэншн-хаус, народу было в разы меньше, но речи Майкла имели тот же эффект. Энергия, помноженная на убежденность, приковывала всеобщее внимание.