Светлый фон

Почему слово «смерть» у нас женского рода, откуда такая несуразица? Смерть должна быть мужчиной; во всяком случае, смерть женщины. У германских народов, кажется, так и есть, а они в мистике посильнее нас будут. «Я ее убил» — это ведь даже звучит лучше, убедительнее, чем «я его убила». Не допускает облегченных толкований: я его убила своей прической, я его убила одной фразой — мужчины так не говорят. Или: я его убила своим молчаливым презрением — смех, да и только. Клал он на твое презрение, если вообще его заметил, — а что он вообще заметил?..

Ничего я не знаю о том, какая война могла между ними идти в ту последнюю Владину осень, когда она стремительно отдалялась от нас от всех, окруженная холодным, нездешним светом отчуждения, как монастырский служка, которому скоро принимать постриг, — не знаю и уже никогда не узнаю. И Вадим этого не знает — он и тогда вряд ли подозревал, какая роль выпала ему в ее жизни. (Каким-то холодком догадки его слегка протрясло, когда она погибла, — в те первые недели, когда он заливал свою печаль алкоголем и, как бизон, пер ночами на Бориспольскую трассу, словно хотел догнать беглянку и вернуть ее назад, — но он не дал той догадке растрясти себя глубже, и никакие сквозняки с той стороны его уже не проймут.) Никто, кроме покойника, не может видеть его смерть в полном объеме, — как она развивалась, как изо дня в день вызревала, словно овощ. Живым со стороны виден уже только результат — то, как переспелый плод срывается с ветки под собственной тяжестью. И только сам покойный знал, как до этого дошло.

«Дай я сделаю из тебя живой портрет, Дарина, мне давно хочется…» В ванной — скорее безупречно стильной, чем роскошной: без нуворишеских евронаворотов, без всяких там римских терм и позолот, — еще пахло недавним ремонтом, краской и лаком, что немного напоминало запах во Владиной мастерской, — может, именно это и включило в ней рабочий рефлекс, зачесались руки (живопись, любила она повторять, это прежде всего ручной труд, ремесленнический!)… Она работала не так, как обычно визажистки, — посадила меня не к зеркалу, а лицом к себе, не разговаривала со мной, не комментировала ничего по ходу, вместо этого принесла магнитофон и включила «Queen», «The Show Must Go On». Чем дольше я сидела, подставив ей лицо и закрыв глаза, тем больше меня пронимало морозом. Кисточки, умножаясь у меня на коже, как стайка бабочек, щекотали рот, щеки, веки, я куда-то исчезала, превращалась, меняла форму, как скульптура под руками мастера, музыка гремела у меня внутри, и оттуда, из темноты ревущих залов, сыпалось по жилам разбитым стеклом и выхватывалось наверх победным криком, как вызов, в пику жизни: шоу маст гоу он! — И Владино близкое дыхание на моем лице замораживало, как дыхание канатоходца над пропастью темного зала: это была не забава, не невинная игра в тряпки-раскраски, неотъемная от всякой женской дружбы, а что-то такое же грозно-отчаянное, что, наверное, испытывал и Фредди Меркури в полете собственного голоса, — она хотела что-то важное из меня добыть, показать мне что-то, насущно для нее значимое, и когда наконец из зеркала на меня рвануло грозовой вспышкой, в первую минуту ослепив и испугав, то обжигающе яркое лицо — с длинными египетскими бровями, с темнющими, словно напоенными кровью, губами (такие лица могли быть у языческих богинь войны, у жриц каких-то кровавых культов, что-то в этом было угрожающее, ведьмовское, что-то, что хотелось немедленно затоптать, как пожар, и вернуть обратно в строй, к отполированному телеэкранному образу, из которого успокоенно узнаешь, от какой фирмы на ведущей костюмчик, — но в то же время я не могла отвести завороженный взгляд от этой чужой маски, с удивлением наблюдая, как, посредством исключительно мастерски растушеванных красок, она вырастает из моих собственных черт, невероятно — такими прекрасными живые человеческие лица бывают разве только когда отражены в темных окнах при слабом освещении, где сглаживается фактура деталей, и потом я это чужое лицо не раз на себе в темных окнах и подсматривала, всякий раз вздрагивая…), — к той минуте я от передоза эмоций уже дрожала всем телом, чуть зубами не стучала, и только и смогла, что закрыться нервным смехом, как деревенская девка рукавом: Матусевичка, что ты со мной сделала, я не такая!..