Светлый фон
И я осталась ждать, охваченная легкой дрожью, — если бы она тогда сказала мне перерезать вены, я бы, наверное, тоже послушалась. Но она только принесла камеру — и легко, не целясь, отстреляла, как опытный автоматчик с локтя, целую обойму, щелк-щелк-щелк. Мы обе при этом молчали. «А теперь самое трудное», — и она снова встала рядом, с тем кровавым мазком через рот, с камерой в вытянутых руках — объективом на нас: щелк-щелк-щелк. Двойной портрет: художник и его модель. (Его надъеденная модель.) Или, может, не модель, а произведение?.. Да нет, не моделью и не произведением — чем-то иным я была для нее в том подобии, каким-то таинственным олицетворением женской силы, которой в себе она уже не чувствовала, и я хорошо помню то странное чувство опасности, шевельнувшееся во мне, когда она вот так целилась в нас с обеих рук на уровне лиц: будто это был не объектив, а дуло пистолета…

Те снимки остались в ее компьютерном архиве — хорошо хоть его Вадим не уничтожил. Так он, по крайней мере, говорит. Не знаю, хотелось ли бы мне их теперь увидеть. Все равно, сказала Влада, когда мы их просматривали, никакое фото никогда не передаст того, что видишь живым взглядом, цветная фотография — это вообще полная лажа, лохотрон и опиум для народа… И это была правда: снимки получились эффектные, но в них появилось то, чего не было в зеркале, — театральность. Мы выглядели как пара ряженых, и моя ведьминская маска почему-то больше не притягивала взор с такой силой — какая-то магия из нее исчезла. Вот поэтому, задумчиво произнесла Влада, живопись и не заменить ничем и никогда. Ничего, я это использую, что-нибудь с этим сделаю, только еще не знаю, что именно…

Те снимки остались в ее компьютерном архиве — хорошо хоть его Вадим не уничтожил. Так он, по крайней мере, говорит. Не знаю, хотелось ли бы мне их теперь увидеть. Все равно, сказала Влада, когда мы их просматривали, никакое фото никогда не передаст того, что видишь живым взглядом, цветная фотография — это вообще полная лажа, лохотрон и опиум для народа… И это была правда: снимки получились эффектные, но в них появилось то, чего не было в зеркале, — театральность. Мы выглядели как пара ряженых, и моя ведьминская маска почему-то больше не притягивала взор с такой силой — какая-то магия из нее исчезла. Вот поэтому, задумчиво произнесла Влада, живопись и не заменить ничем и никогда. Ничего, я это использую, что-нибудь с этим сделаю, только еще не знаю, что именно…

И я не сказала ей, что со мной она кое-что уже сделала, хоть я тоже еще не знала, что именно. Умываясь потом в ванной — с невнятным сожалением, словно о каком-то неисполненном обещании, что дохнуло вблизи и прошло, вот именно только мазком по губам повеяло (такое щемящее чувство утраты почему-то всегда вызывает живая красота, и никогда не вызывает та, что на полотне!), — я в какое-то мгновение ощутила, что у меня подгибаются ноги. Вот так буквально, словно внезапно обмякли коленные свяжи: до тех пор я считала, что ватные ноги — это только фигура речи такая. Будь на месте Влады художник-мужчина, между нами все наверняка разрядилось бы немедленным сексом, и то, наверное, был бы божественный секс, из тех немногих, на пальцах пересчитать, что запоминаются на всю жизнь, — на полном выносе из тела, как во время религиозного экстаза, когда, как писал дедушка Хемингуэй, земля плывет, хотя и писал он полную ерунду, потому что никакой земли тогда вообще не существует, ни земли, ни неба, ни верха, ни низа, и любовь не имеет к этому никакого отношения, — правда, с Адькой у меня тоже такое бывало, но было один раз и с Артемом: тогда, в архиве, где я впервые увидела фото Олены Довган с товарищами и меня накрыло на месте, и с того-то все и началось, переменилась жизнь… Но Влада не была мужчиной, и на такие простые, самой природой запрограммированные развяжи нам с ней рассчитывать не приходилось. Что-то между нами было другое, пострашнее, вроде связи между роженицей и плодом, — что-то она во мне родила, Влада. Выпустила, высвободила во мне, словно большую темную птицу.