Тогда он впервые подумал, что в чем-то важном Стодоля его превосходит. Может, таким и должен быть настоящий контрразведчик — нечувствительным ни к каким сантиментам?.. Когда однажды молоденькая сельская связная по-детски доверилась им у костра, что хотела бы, «когда будет Украина», выучиться на врача, в каждом дрогнула какая-то струна — Ворон вспомнил, как при Польше мечтал стать адвокатом и защищать обиженных, Левко — с румянцем на щеках — играл прежде в «Просвите» в театральных постановках, и все говорили, что из него еще какой артист бы вышел, ну да что это за занятие для парня? — Адриан добавил свои пять копеек, рассказав, как неожиданно пригодилась ему в боях тригонометрия, по которой он всегда был первым в классе, — и только Стодоля не сказал ничего. Словно другой, чем теперяшняя, жизни у него и не было в запасе и не желал он ее никогда. В другой раз зашла между ними речь об убийстве Коновальца в тридцать восьмом — о том, что, будь тот жив, украинская карта между Гитлером и союзниками с определенностью разыгрывалась бы во время войны иначе, с несравненно большей для нас выгодой, — к таким умозрительным предположениям Стодоля, правда, относился с явным скептицизмом, сказал, что всякий политический треп на эту тему теперь — это уже горчица после обеда, и, конечно, был прав, — но вот само убийство, техника и исполнение его не на шутку интересовали: «На шоколад повелся полковник…» — буркнул сдержанно-хмуро — и это не было осуждением покойного за слабость к таким дамским лакомствам, как можно было бы ожидать из уст крестьянского сына (впрочем, Адриан так и не был уверен, что Стодоля действительно крестьянский сын, не представлял даже, какое у того образование: Стодоля никогда не болтал лишнего и определить это было трудно), — в его словах чувствовалась скорее досада, что и у такого великого человека, как полковник Коновалец, нашлась слабость, пусть и маленькая, как говорится, с ноготок, — и вынесенный из этого твердо, как «Отче наш», выученный урок, что никаких таких слабостей, за которые мог бы зацепиться враг, у тебя самого быть не должно. Стодоля и был — человеком без слабостей. За это его в подполье и недолюбливали.
И — побаивались, не без того: он не только Адриана держал в напряжении.
В тот день, когда фотографировались, празднуя уничтожение провокационной группы (с каждым таким отрезанным щупальцем на какое-то время возникала иллюзия, что дышать стало свободнее, жаль только, ненадолго ее хватало!), ему запомнился еще один разговор, что вспыхнул, как искра в хворосте, и, слово за слово, разгорелся чуть ли не до ссоры — между Стодолей и Гельцей. Говорили про голодающих с востока — почему-то в этих краях их звали «американцами». Румянощекий Левко ездил в разведку в город, переодевшись в женское платье («Вы бы видели, какая из него хорошенькая бабонька получается!» — смеялась Геля…), и видел на станции товарный поезд с голодающими, — выбравшись из вагонов, те падали тут же, на месте, передохнуть, не в силах двигаться дальше, а неподалеку стоял крытый брезентом грузовик, и солдаты сносили и бросали в кузов, как дрова, тех, кто уже не встанет. Адриан вспомнил слобожанина Карого, с которым познакомился в госпитале: тот рассказывал подобное про тридцать третий год на Восточной Украине. «Будут у вас колхозы, — говорили „схидняки“ галичанам, — так и у вас такое будет…» Геля, разволновавшись, начала рассказывать свое: как-то весной задержалась из-за облав на чужом участке, остановилась на хуторе у надежной семьи, по легенде как их племянница, — когда ко двору прибилась проситься в наймы совсем молоденькая девушка, с Полтавщины…