Это не была ликвидация, это было убийство. Все это понимали. Те двое очень скоро после того тоже погибли — один за другим пошли добровольцами на «мертвое дело», такое, с которого не возвращаются. Они искали себе смерти, сказал Левко. Что-то в них сломала та акция. Левко говорил это без осуждения, как про случайную пулю или перемену погоды, — он никоим образом не собирался обсуждать с Адрианом приказы своего командира, в правильности которых не сомневался; его мучило другое, и Адриан это видел: Левко виноватил себя — что не отважился в решающую минуту поручиться за того майора. Не отважился выступить вперед, щелкнуть каблуками и, глядя в глаза Стодоле, сказать: «Я ручаюсь». И плевать, что будет потом.
Он был хороший парень, Левко, — и мучился тем, что ему не хватило отваги. Что из-за его, и только его трусости погибли люди, которые могли бы жить. Все трое.
— Вы не трус, — сказал ему Адриан. — Но хорошо, что боитесь им быть. Человек всегда чего-то боится, это только дурак не знает страха. Вопрос в том, чего мы боимся больше. Тогда этот больший страх подавляет меньшие — и это и есть подлинная отвага.
Эта мысль была ему дорога, он давно к ней пришел, еще при немцах, когда впервые участвовал в нападении на тюрьму гестапо: то, что отвага, та подлинная, которой не поколебать, есть лишь вопрос иерархии страхов — когда позора и клейма предателя боишься больше, чем смерти (а больше всего — так что кровь стынет в жилах — боишься шевченковского предостережения: «Погибнешь, сгинешь, Украина! И след твой выжжется дотла…» — ничего страшнее того, нежели стать этому свидетелем, на твоем веку случиться не может, и нет на свете такой силы, которая бы тебя от этого страха избавила). Но не был уверен, понятно ли для Левко слово «иерархия». Хотя на самом деле он все это говорил лишь бы что-то сказать. Лишь бы не молчать. Так, словно заговаривал свою собственную совесть. Ведь разве на месте Стодоли он, Кий, не распорядился бы точно так же?..
Выходило, что он словно утешал Левко от имени Стодоли. Чего сам Стодоля делать явно не стал. И Левко впрямь немного отошел, оживился, как отогретый щегленок (почему-то некстати подумалось, на него глядя: жаль, хлопец, твоего румянца, позеленеешь за зиму, как картошка в погребе…). И только сейчас, на краю леса, в ожидании, когда тучи, быстро бегущие по небу, разматываясь свитками дыма, спрячут луну и можно будет выйти на опушку, у Адриана в памяти всплыл тот разговор, как горькая отрыжка после тяжелого обеда, — и он подумал, холодно и зорко: да, приказ на месте Стодоли он отдал бы такой же, — но у него Левко бы решился выступить вперед. Щелкнул бы каблуками и, приложив к козырьку руку, сказал бы: «Разрешите доложить, друг командир, я ручаюсь».