Светлый фон

Майка заплакала.

— Пиши, дура, — приказал Василий. — К прокурору: гражданин Синюшкин… нанес… мне… ножевой… удар… когда я… короче, в порядке самообороны он, ясно?

Майка повторяла за ним по слогам.

— Число какое?.. Внизу поставь. Давай! — Он взял бумагу, сам исправил в слове «самаобороны» Майкино «а» на «о» и расписался.

— Лично прокурору, поняла? А теперь топай, Вокзалиха!

Он устал. Хотелось вдавить пальцы в грудь, разорвать ее, разогнуть ребра, вытащить тяжесть. И руки Василия все шарили по груди, обрывая завязки больничной рубахи. Он знал, что терпеть еще долго — до самого вечера. И понимал, что может отдать концы раньше вечера, но ни разу не спросил о времени, ни разу не торопил, не жаловался, не ругался, потому что поезда ходят по расписанию — так положено, и ничего здесь поделать нельзя.

Раньше он получал удовольствие, перейдя границу обычных людских законов, когда даже миллиграмма осторожности не оставалось, когда отчаянность будила радость полной свободы. Так было, когда он ударил Боруна, и когда несся по гололеду в самосвале без тормозов, и когда вернулся к запалу в штольне, и когда опускал нож бульдозера перед пятистенкой Федьки Булыгина, и когда кусал руки милиционеру, задержавшему его по дороге на фронт где-то под Омском, и много-много других раз так было. Теперь, чувствуя близко смерть, он ощущал ее как тишину, как противоположность отчаянной радости, но не боялся. Наоборот. В этой возможной тишине, в смирении была новая для него, непривычная удовлетворенность.

«Ишь Степа, — думал он с неуместной гордостью за Степана. — Сыромятный мужичок, а до самого сердца достал. Пьяный достал! А если б стрезва ударил, так и концы давно в воду. Ишь Степа!.. Значит, человека дразнить долго нельзя, и собаку нельзя, и лютого зверя: он все отступает, да сжимается, да молчит, а потом враз разожмется и до сердца самого достанет… Ишь Степа! Пришьют ему пяток, если поезд не опоздает, а опоздает, так и вышку сунут для примера… И тогда оба дохлые будем. Неужто помру? — спросил себя Василий, лежа с закрытыми глазами, часто делая глотательные движения сухим, обожженным кислородом ртом. — Вот так это и бывает, значит. Ну вот, теперь и такое знать будем…»

Ему почудилась вдалеке, на берегу холодного озера, родная деревня, которая все удалялась от него. Потом он услышал треск моторчика и понял, что сидит в носу катера, а в корме, возле мотора, младший братан Федька, а между ними бидоны. В бидонах отражается небо, вода и синий кушак берегов. Кепка на Федьке козырьком назад, самокрутка зажата в горсти, отцовская шинель накинута на плечи, один рукав вывалился за борт и волочится по волне.